Почесали затылки поселяне и одобрительно покачали головами.
— Хе-хе-хе! Ловко! — почесал затылок себе лупоглазый. — Только вот, пока мы надумаемся собираться в веник, так нас поодиночке и переломают.
— И добре сделают! — зашипел яростно Кривонос. — Так и след! Когда другие подставляли за вас свои головы, так вы сидели за печкой или возились с бабьем, — ну, а теперь и танцуйте! Дождетесь, гречкосеи, что вас самих запрягут паны в плуг... Помните мое слово, дождетесь!
— Храни бог, козаче, — встряхнул седым оселедцем дед. — Оно точно, что паны укореняются в нашей земле... и про наших даже слух идет, а про ляхов и толковать нечего... да что против них поделаешь? За ними сила, а сила, говорят, солому ломит. Конечно, шановный добродий прав, что кабы все разом супротив этой силы... Да, выходит, слаб человек: и до земли его тянет, и до своего угла, и до покою... Потому-то и сидит в закутку, пока не доймут, не дошкулят...
— Эх, народ! — ударил Кривонос по столу кухлем. — А еще христиане! Братья гибнут... враг сатанеет... зверем пекельным стает, над всем издевается, знущается, всех терзает, а они... — козак отвернулся, склонил на руку голову и начал дышать тяжело.
Все замолчали, подавленные правдой этих слов.
— Ой, так, так, — засуетился после долгой паузы Кожушок, — что и говорить — подло: всяк вот только за себя...
— Да что ж ты, брат, против силы? — уставился на Кожушка пучеглазый. — Паны со всех сторон так и лезут, так и прут...
— Что-о?! — вскрикнул задорно Чарнота. — А вот, хоть бы по прутику ломать эту силу: завелся панок — трах! — и нема... проползла гадина — трах! — и чертма!
— Ага, — переглянулись значительно поселяне, — этак- то... оно конечно... способ добрячий.
— Да мы не за панов, чтоб им пусто было, — начал было пучеглазый, но, увидя входившего жида, замялся. — А мы за своего Хмеля, потому что, козаче, душа человек одним словом — друзяка, и шабаш!
— Так что на него и положиться можно? — спросил Чарнота, подмигивая Кривоносу.
— Как на себя, как на свою руку! — ответили все.
— Ну, а где же он теперь, дома?
— Кажись, нет, — отозвался Кожушок.
— А куда же посунул?
— По войсковым, верно, делам.
— Ой ли?
— Да разно говорят... — замялся, косясь на деда, пучеглазый.
— Мало ли что брешут, не переслушаешь, — нахмурился дед, — а что дома нет, так правда: я сегодня сам был во дворе.
— Неудача, — шепнул Кривоносу Чарнота.
— Благоденственного жития и мирного пребывания, — загремела вдруг у дверей октава и заставила всех обернуться.
У порога стоял в длинной свите, подпоясанный ремнем, среднего роста, но атлетического сложения новый субъект, очевидно, из причта; красное угреватое лицо его было обрамлено всклокоченной бородой грязно-красного цвета, а на голове торчала целая копна рыжих волос; большие уши и навыкат зеленые глаза придавали его физиономии выражение филина.
— А! Звонарь из Золотарева! Чаркодзвон! Вепредав! — послышались радостные восклицания из кружка поселян.
— Аз есмь! — подвинулся грузно к своим знакомым звонарь и, поздоровавшись, провозгласил громогласно: — Жажду!
— Гей, Шмуле, — засуетился Кожушок, — наливай приятелю в кухоль полкварты.
Шмуль прибежал сразу на зов и поднес с приветливою улыбкой звонарю требуемую порцию.
— Во здравие и во чревоугодие, — произнес тот торжественно и, не переводя духу, выпил весь кухоль до дна.
— Эх, важно пьет, братцы, — не удержался от восторга Чарнота, — чтоб мне на том свете и корца меду не нюхать, если не важно; таких добрых пияков поискать теперь! Почоломкаемся, дяче; с таким приятелем любо! — встал он и, обняв звонаря, поцеловался накрест с ним трижды.
— А что, дяче, не выпьешь ли со мной для знакомства михайлика[30]?
— Могу, во вся дни живота моего, — крякнул звонарь.
— Го-го! Не выдаст! — загоготали селяне. — Только не на пусто... капусты бы, соленых огурцов...
— Тащи все сюда, жиде! — крикнул Чарнота, любуясь новым знакомцем. — Вот фигура, так надежная! Фу-ты, какая ручища!.. Этакою погладить пана-ляшка, так останется доволен!
— Что там пана? — пожал пучеглазый плечами. — Он вепря кулаком успокоил!
— Что ты?
— Ей-богу! Взял я его раз выгонять зверя, он так с голыми руками и пошел... Только где ни возьмись одинец да ему прямо под ноги; шарахнулся дяк в сторону да как лупанет его кулаком в голову, так кабан заорал только рылом.
— Молодец! И такой лыцарь только в звоны звонит?
— Луплю во славу божию, — икнул звонарь, — но могу лупить и во славу человеческую...
— Чокнемся же, брате, — передал ему кухоль Чарнота, и оба приятеля, прильнув губами к посудине, не отняли их, пока не осталось и капли горилки.
— Лихо! Пышно! — послышались одобрения со всех сторон.
— Вот выискал-таки Иван товарища себе, — заметил Кривонос, — этот, пожалуй, выдудлит бочку.
— Нет, пане отамане, — покачал головою, глотая капусту, звонарь, — человек-бо есть не скотина, больше ведра не выпьет.
Расходился Чарнота, увлекшись обнаруженною у звонаря способностью к доблестным подвигам, и подсел уже совсем к кружку новых знакомых; появились на столе и огурцы, и капуста, и тарань, коновки пива и меду, — пошел пир горой; жидок только бегал по корчме и потирал руки; полы его лапсердака развевались, что крылья вампира, а пейсы игриво тряслись. Возгласы, хохот, заздравицы стояли таким пестрым шумом, в котором трудно было разобрать слово; некоторые начинали уже петь, другие перебивали, пока не возгласил звонарь зычным голосом «вонмем» и, откашлявшись, начал:
Ой, ударю в звони я
Да возьму колодія!
А собеседники подхватили:
Звони мои — бов та бов,
А я — до ляхов панов!
Звонарь пьяным голосом запевал, размахивая бутылкою, словно камертоном, а хор все с большим и большим ожесточением подхватывал «звони мои — бов та бов», варьируя последнюю строфу различными вставками.
А Кривонос, подвинувшись к своим товарищам, не обращал внимания на стоящий в корчме гвалт и что-то горячо говорил, ударяя по столу кулаком. В сдержанном голосе, клокотавшем злобой, прорывались иногда то проклятия, то угрозы, то брань:
— А этот Гуня? Ежа бы ему против шерсти в горлянку! Сдаваться! Да еще кому? Собаке бешеной! Вот и сдались, — лихорадка им всем! Сам-то удрал, а вы теперь и целуйтесь. А! — кусал он до крови кулак и метал из своих глаз искры...
— Да ведь несила была держаться, — вздохнули товарищи.
— Можно было... с голоду не пухли... конины вволю... а о табор наш поломал бы зубы не то что пропойца Потоцкий, а и сам дьявол Ярема — этот антихрист проклятый, перевертень, обляшок, иуда!.. Вот теперь, когда распустило, и потанцевали бы у меня ляшки: я ихних гусаров и драгонию загнал бы по брюхо в грязь да и сажал бы потом паничей, как галушки, на копья.
— Да, теперь бы с ними справиться легче.
— То-то! Но пусть моя мать мне на том свете плюнет в глаза, пусть батько вырвет мне ус, пусть моя горлица, мои дети... если я не отомщу этой гадине!.. Ух, поймать бы мне его — вот уже натешился бы, так натешился!
— Трудновато... длинные у него руки, — покачали головой собеседники.
— Бог не без милости, козак не без доли! — произнес с затаенной отвагой Кривонос. — А тут вот что: Ярема будет возвращаться в Лубны... нужно устроить, — понизил он голос до шепота и начал уже сообщать что-то на ухо. Товарищи слушали его напряженно, перегнувшись совсем через стол, и то утвердительно кивали чупринами, то разводили руками.
30
Михайлик – большая чара.