И снова зарокотал гром.
Все закружилось, заклубилось, солнце погасло, какая-то муть разлилась над землей и разбушевалась такая гроза, что в клубившемся мраке лились лишь струи ослепительного света, гремели раскаты грома, шумел ливень и глухо стонали деревья и ветер.
Гроза продолжалась часа два. Колосья полегли. По дорогам потекли целые реки вспененной воды, и чуть только переставало на минуту и начинало проясняться, как тотчас снова раздавался гром, словно тысячи телег мчались по мерзлой земле, и снова лил дождь как из ведра.
Мамка зажгла перед иконами лампаду. Растрепанная и плачущая она упала на колени, истово крестила себя широким крестом беспрестанно шевеля бледными губами.
Встала на колени и бабка.
— Мать пресвятая богородица, пронеси напасть мимо нас грешных.
На бабку и мамку смотрел из угла бравый Буденный и как будто потихоньку молодецки закручивал ус.
Батька строгал что-то у печки, не поднимая головы от планки. Ребята, прижавшись друг к другу на полатях, смеялись над маленьким Шуркой, который раскидался от жары и громко сопел во сне носом.
— Во спит!
— А я тоже могу, — похвастался Костя, — я когда сплю, хоть по голове доской трескай, — все равно не проснусь!
— А ну, дай тресну, — лез Мишка.
Костя защищался.
— Пусти! Я ж, когда сплю, сказал!
— Я потихоньку тресну, — приставал Мишка.
— Уйди! Ой!
Бабка бросила молиться, схватила веник и шлепнула со всей силой веником Мишку по голове, а Костю по спине:
— Я вас чертяк… богу даже не дадут помолиться.
И встав рядом с мамкой на колени, начала снова бить поклоны.
— Бабка-то, — подмигнул Мишка, — думает, бог грозой распоряжается…
И торопливо зашептал Косте на ухо:
— От электричества все это. Учитель нам рассказывал. А бабка — старая дуреха. Ишь веником-то хлещет. Нашла себе по силе. Я вот ей, подожди, отмочу за это штуку.
И Мишка зашептал что-то совсем тихо.
Костя фыркнул от смеха.
— Эй, вы! — прикрикнул отец, — чего радуетесь? С голоду ж подохнете скоро!
Наконец гроза утихла.
На улице показались люди, некоторые бежали за огороды, сбивались в кучки.
— Конец нам! — вздыхали крестьяне.
— Все посекло!
— Ну, теперь ложись и помирай!
— Сначала подсушило, а теперь и обмолотило, — пытались шутить некоторые. Но было не до шуток.
Понурые и унылые крестьяне брели с полей. Силантий Воробьев шел по дороге, посеревший и сгорбившийся, кашлял и бормотал:
— Крышка! Конец теперь!
А на другой день уехал очкастый. Он был печальный и то и дело вздыхал:
— Ах, ребята, ребята! Вот ведь беда какая!
Но ребята не особенно унывали. Они хлопотали вокруг радио. Ползали по крыше, снимая антенну, завертывали приемник и наушник в газету и даже были немножко довольны тем, что очкастый уезжает, а радио переходит в их собственность.
Прощаясь очкастый расцеловал ребят и записал в маленькую книжку их фамилии.
Мишка превращается в громкоговоритель
После отъезда очкастого Мишка и Костя перетащили радиоприемник в свою избу.
Над крышей, точно огромный и пустой колос, выросла радиомачта; к застрехе протянулись провода; на полатях притулился небольшой черный ящик, и под стол ушла тонкая проволока, которая соединила радиоприемник с железным прутом, застрявшим в половицах.
— Радио! — объявил Мишка, закончив установку, но его слова прошли мимо ушей батьки и мамки.
В последнее время они ходили нахмуренные, часто ругались и спорили о чем-то, чего ни Мишка, ни Костя понять не могли.
— Иди, — часто кричала мамка, — поклонись Степану Федоровичу! Ребята ж у нас…
Батька молчал, строгал планки и только изредка бурчал под нос.
— Ну, ну!
Мишка и Костя надевали наушники, слушали с замиранием сердца, как кто-то толстым голосом рассказывал о новой жизни, а иногда протягивали наушники батьке.
— На-кось, послушай, говорят чего!
— А ну вас! — отмахивался батька.
Старый дед однажды залез на полати, нацепил наушники, слушал долго, а потом потихоньку положил уши на овчину, слез на пол и крадучись выбежал вон из избы.
— Тс-с — закричал он, размахивая руками. Шаркая валенками, он выскочил в сени. Ребята кинулись за ним. Дед перемахнул через кадки с квашеной капустой и по лестнице взбежал на чердак.
— Эй, кто там? — крикнул дед. — Выходи живо, не то плохо будет!
— Эй, кто там? — крикнул дед. — Выходи живо, не то плохо будет!
Ребята захохотали.
— Тс-с, — погрозил дед пальцем. Схватив в руки сук от яблони, он воинственно взмахнул им над головой.
— Эй! Эй! Расшибу!
— Это ж по воздуху! — не утерпел Костя. — Не достанешь ведь суком-то!
Дед подозрительно и хмуро поглядел на ребят.
— Кого здесь спрятали? — сказал он недовольным голосом.
— Никого не прятали, — ответил с достоинством Мишка, — потому это есть радио, которое на тыщи верст подает голос.
Дед вернулся в избу, ворча что-то под нос, и молча забрался на печь.
Кроме деда, так никто и не заинтересовался радиоприемником. Батька теперь чаще уходил из дома и возвращался только к вечеру.
Мамка ходила с красными от слез глазами, а бабка то-и-дело молилась перед иконами.
— Мам! — кричали иногда ребята. — Слушай-ка, поют как!
— А ну вас! — хмурилась мамка.
Вечером приходили Федоров, кривой Лузгин, кузнец, Николай и дядя Павел. Они засиживались подолгу, курили и вечно спорили. Все чаще и чаще разговоры шли о какой-то ссуде, но что это за ссуда, ни Мишка, ни Костя долгое время понять не могли.
— Дадут ссуду! Это ж беспременно, — уверял Федоров.
— Так вам и дали! — почему-то злилась мамка. Брать они мастера, это верно, а уж насчет давать, пождете еще!
— У кого брать-то? — кричал Федоров. — У тебя что ли? Много у тебя взяли?.. Эх, темнота!
— Должны дать, — гудел кузнец, — потому есть это своя власть… Не допустят, чтобы с голоду мерли!
— Тебе много дали? — сердилась мамка.
— Не надо было, так и не давали, — гудел кузнец, — а теперь беспременно дадут. В которых местах недород — беспременно дают ссуду.
— Да и куда ж податься? — моргал единственным глазом Лузгин. — Або к кулаку, або до своей же власти. Это ж понимать надо!
— Понимаете вы! — кричала мамка. — Ребята с голоду пухнуть начали, а вы тары-бары растабарываете. Силантью поклониться надоть. К Силантию с нуждой итти надоть!
— Врешь, тетка! — стучал Федоров кулаком по столу, — не резон это, чтобы беднота перед кулаком поклоны била.
— Время еще терпит, — примиряюще говорил батька, — ты это не бреши, что с голоду пухнем. Хватает пока. А там поглядим.
— Эх жисть! — вздыхал Лузгин.
— Спохватился! — орал Федоров. — А что с весны говорил тебе?
— Что ж ты говорил? — моргал Лузгин.
— А то и говорил, что организоваться надо… За ум браться пора.
Лузгин отмахивался рукой, точно от назойливой мухи.
— Э, брат, неурожай и колхоз до корней прохватить может. Божья сила!
— Божья! — передразнивал Федоров. — А я скажу так: богу этому мы сообща-то нос порошком бы забили. И не чихнул бы.
— Пустое говоришь.
— Нет, брат, не пустое, — горячился Федоров, — видал, как Прокофий порошками бога обманул?
— Се равно хлеба-то повалило! И он не ушел.
— А вот и ушел! Что у вас? Шаром покати в полях, а у него хоть и не ахти сколько, а все ж плохо бедно, до весны хватит хлеба, а там корову продаст или овец, вот глядишь и вывернется!
— Прокофий сила!
— Сила? А мы кто? Один Прокофий так это сила, а нас столько народу и на-те — не сила мы! Дубье!
— Ссуду дали бы, — вздыхал дядя Павел.
А хлеба становилось с каждым днем все меньше и меньше. Мамка выдавала теперь ребятам по маленькому куску, да и то ворчала при этом:
— Картошку есть надоть. Не напасешься хлеба-то для вас.