Так же как в зальце Баранова на Ситхе, в комнате у Ивана Александровича стоял большой шкаф для бумаг и книг, хотя книг было мало, а на полках в строгом порядке лежали куски горных пород, пучки трав, перья птиц, лук и индейский топорик — томагавк, плетеные сосуды из тонких кореньев, колосья дикой ржи, виноградная лоза, засушенные цитрусовые цветы, морские раковины — все, чем изобиловали новые места.
Напротив шкафа, в оконном простенке, висели: старинная карта Татарии и изображение реки Чжа-Кианг с застывшими на ней неуклюжими сампанами, вывезенные Иваном Александровичем из Кантона. В углу перед иконой богородицы новгородского письма стоял узкий диван, рядом с ним обитый жестью огромный ларь, а за ним, на толстом чурбане, подарок Баранова другу — статуя крылатого Меркурия работы Ротчева. Белоснежный мрамор резко подчеркивал простоту бревенчатых стен.
Промышленные принимали скульптуры за ангела и, входя, крестились. А Иван Александрович часто простаивал перед ней по многу минут, любуясь прекрасной статуей. Всю жизнь он жадно стремился как можно больше узнать, дойти до всего своим умом. Не один раз караульные видели свет в его окне до утра и огромную тень согнувшегося над столом Кускова. Он терпеливо переписывал заинтересовавшие его места из привезенных книг, чтобы выучить их и обдумать.
Сейчас он с волнением срезал печати. Тут были распоряжения, которых он ждал уже давно и которые ему обещал выслать Баранов, как только получит от него весточку. Весточку он послал три месяца назад через бостонского корабельщика, укрывшегося от шторма в заливе Румянцева.
Развернув просмоленную холстину, Иван Александрович осторожно вынул из нее бумаги, положил на стол. Холстину и надрезанные печати отодвинул в сторону, снял со свечей нагар. Затем медленно надел железные очки.
Обхватив ладонями лицо, Алексей приготовился слушать. Правитель колонии развернул первую, лежавшую сверху, желтоватую бумагу, придвинул ближе свечу. Минуты две он вглядывался в написанное, затем начал читать.
«Иван Александрович! Письмо твое с протчими бумагами через корабельщика Смита получил и весьма рад доброму началу, а також и тем, что все в здравии и благополучии. У нас тут все не без хлопот, особенно с ближними промыслами и кораблестроением, а Санкт-Петербург требует, бостонцы тоже колошей бунтуют, но мы уж тут, как бог пошлет, а все беспокойства больше об вас и ваших стараниях для блага Отечества. Лекарь Круль тоже прислал весточку, обласкан и принят королем Томеа-Меа, и сие меня порадовало и утешило…»
Дальше Баранов писал подробные инструкции о составлении карты и описания бухты и берега, указывал, сколько посеять в первое лето ржи и пшеницы, узнать у индейцев, «какие водятся животные и минералы», а кроме того, «замечать небезнужно в перешейке от Малой Бодеги в долинах и лугах, не водятся ли пчелы. Глина також нужна будет на многие при обзаведении потребы, то и оную отыскивать разъезжающим людям приказывать. Отличных колеров каменья и руды, песок и земли доставлять к себе на настоящие и будущие опыты…»
Обо всем писал главный правитель, всюду проникали его заботы. Подумал и о лошадях, и скоте для колонии. По сему поводу прилагал письмо к губернатору Калифорнии дону Ариллага и наказывал сразу же доставить в Монтерей. В третьем письме находились «прокламации» к испанскому населению, которые тоже надлежало передать губернатору. Копии их правитель Аляски посылал и Кускову. Эти «прокламации» были присланы из Санкт-Петербурга.
«Благородным и высокопочтеннейшим соседям Гишпанцам, живущим в Калифорнии, кому сие видеть случится, здравия, благополучия и всех от бога благ желает Главное Правление Российско-американской Компании, под Высочайшим Его Императорского Величества покровительством…» Так начиналось послание. Оно говорило о желании жить в добром согласии и о торговле, начало которым было положено Резановым и которые Главное правление хотело продолжать.
Баранов ничем не разъяснял «прокламацию». Он был обязан приказ исполнить. Но если бы он мог действовать в этом случае сам, он никогда не послал бы такой бумаги, направленной не по тому адресу и не от имени царя.
Когда Кусков кончил читать, Алексей так и заявил:
— Выходит, что мы только от имени компании действуем, — сказал он возмущенно. Упрямые пухлые губы его покривились, на лбу и осунувшихся щеках выступил румянец. Только что он слушал письмо Баранова, умное, заботливое, дальновидное. А эта вот бумага…
Алексей много слыхал и от Резанова, и от его офицеров Давыдова и Хвостова, а частью сам догадывался, видя расстроенного и хмурого правителя, что в Санкт-Петербурге не понимают, да и не очень интересуются далекими владениями. Были бы бобры да коты, да приносили бы прибыток.
— Что же, там все на компанию переложили?
Кусков молча снял очки, задул одну свечу. Некоторое время постоял зажмурясь. У него давно болели глаза.
— Не наше дело, Леша, — сказал он примирительно. — Александр Андреевич пишет, что нам потребно делать, то и будем. Политика — дело министров.
— Так не министры ж бумагу прислали! Компания… Что ж она не в свое дело суется. Гишпанцы нас и в грош не поставят!
— Иди, Алексей, не шуми! Сказано и хватит! Да скажи, чтоб кончали гулянку.
Утром Иван Александрович велел Василию собираться в Монтерей. Везти письма испанцам и поклон от него, правителя нового российского заселения, губернатору обеих Калифорний, почтенному соседу, синьору и кавалеру Хосе да Ариллага. Колония Росс начала существовать.
Глава четвертая
Второй день тянулись буераки и скалы, выжженная солнцем прерия напоминала пустыню. И впрямь, кое-где ближе к морю, наносимые ветром пески глушили траву. Небо было почти бесцветное. Недалекие отсюда склоны Сьерры темнели обнаженными, выветрившимися кручами гранита и гнейса.[5] Дикие кусты колючки сменили лавр и хвою, отчетливей виднелись террасы — следы постоянных землетрясений.
Василий уже много суток был в пути. Ночью, укрываясь от холодных туманов, забирался в скалы и, слушая вой степных волков — койотов, раскладывал костер. Днем останавливался лишь для того, чтобы сварить похлебку или испечь на камнях лепешки. Несколько раз он мог подстрелить оленя, стремительно пересекавшего лощину или стоявшего, чутко прислушиваясь, на склоне увала. Но креолу жалко было губить прекрасное животное ради одного куска мяса. Остальное в такую жару пришлось бы бросить.
Насмешливый, колючий с людьми, он любил землю, цветы и травы, любил птичий щебет, рев великана-сохатого, крики лесного зверя.
Однажды, еще на Ситхе, он брел с Лукой к Озерному редуту. За огромным, вывороченным бурей корневищем их встретил медведь — свирепый гризли. Увидев людей, зверь бросился на шедшего впереди Василия, но тот вдруг остановился, подпустил медведя ближе, а затем вложил пальцы в рот и так озорно свистнул, что гризли присел, рявкнул и, ломая кусты, удрал в чащобу.
— Цыган, ну прямо цыган и есть, — еле оправившись от испуга, бормотал Лука, с уважением поглядывая на креола.
Бурая трава и серые нагромождения источенного зноем и ветрами камня, похожие на древние развалины, желтые пятна песка, заросли непролазных кустарников, редкое облако на сияющем небе — вот все, что окружало сейчас Василия.
В коротком, распахнутом под бородой кафтане, войлочной самодельной шляпе, с одеялом за плечами, в которое был увязан дорожный скарб, шел он уверенно и неторопливо, изредка раздвигая прикладом ружья жесткие кусты. Путь он держал по солнцу, а кое-когда взбирался повыше на террасу, чтобы увидеть море. До Монтерея уже было недалеко. На бумажку он срисовал с карты Кускова очертания берега. Цепкая память помогла узнать их. Год назад он проходил тут на судне.
Теперешнее поручение он принял, как всегда, ворчливо, с усмешкой. Полдня дразнил Луку, заявляя, что Кусков хочет послать их вдвоем, потому что Лука самый опытный человек в колонии. Промышленник верил, гордился и ждал, а потом обиделся, но сразу же отошел, когда Василий стал с ним прощаться.
5
Гнейс —
метаморфическая
порода
,состоящая
из различных минералов
.