Кроме зерна и других припасов, Резанов привез из Калифорнии ром. Раз в неделю промышленные напивались, напивались и алеуты, женщины, дети. Караул несли по очереди, и не пили только дозорные. Весь гарнизон от пьянки шалел. Баранов не мог отказать в продаже буйного зелья. Люди знали о его существовании, и лучшее, что оставалось сделать, — поскорее от него избавиться. Однако компания не пожалела места в трюме — бочонков было много.
Чтобы не быть застигнутым врасплох, правитель изредка проверял стражу. Он выносил на двор котел, наполненный даровым ромом, и когда люди валились с ног, устраивал тревогу. Если промышленный не мог даже доползти, до своего поста, но оружие не выпускал, Баранов назавтра благодарил его.
— Коли пьяный лежит с мушкетом, — говорил он, — дикий пострашится тронуть. Подумает, что притворяется. А ежели без оружия — убьет.
Потерявших оружие приказывал беспощадно сечь.
И благодарил и порол публично, тут же, у колокольного столба. Для торжественности косой алеут Пим бил в барабан.
Ни Павел, ни корабельщик в гульбищах не участвовали. Павел с удовольствием выпивал полкружки, затем весело принимался за чертежи, а мастер аккуратно сливал свою долю в дубовую баклажку, прятал ее под сваи — дорогая штука, жалко даже пить.
К концу января киль будущего судна лежал между упорами. Из самого прочного дерева устанавливали шпангоуты. Плотничья артель достраивала казарму, амбар для пушнины, провиантский магазин. Над домом правителя выводили трубы. Море стало бурным, часто шел снег, но бухта не замерзала. Залив круглый год был пригоден для плавания.
Баранов ежедневно приходил на верфь. Заложив руки за спину, простаивал у остова корабля, потом снова шел к крепости, в лес, на берег, где намечался поселок, клали фундамент церкви. Весь лес на божью храмину был срублен Гедеоном. Деревья оказались настолько огромными, что половину пришлось оставить на месте порубки.
Правитель держался, как всегда, ровно, тихо, изредка хмуро шутил, но когда кругом никого не было, вынимал из кармана подзорную трубу и долго разглядывал серый, вздымающийся вдали океан.
Посланные в Якутат не возвращались, а вся надежда была на них. Не появлялся и Кусков, ушедший на «Ростиславе» искать новые лежбища морских бобров. Напуганные людьми, драгоценные стада ушли к северу.
О своем беспокойстве Баранов по-прежнему не говорил никому. Так же сам выдавал остатки провизии, обходил работы, вел ежедневный журнал, проверял сторожевые посты. А потом взбирался на голый высокий утес, наводил трубу. Ветер трепал полы его ватного кафтана, шевелил концы черного платка, завязанного под подбородком. К медному ободку стекол примерзали брови… Корабля с продовольствием не было.
Первую весть принес Лещинский. Это произошло утром. Всю ночь дул норд, нанесло снега; холодные волны, шипя, растекались по гальке, выкидывали мерзлые водоросли. Баранов только спустился со скалы. Засунув озябшие пальцы в рукава, он медленно брел вдоль утеса, обходя длинные, набегавшие языки волн. Перестук упавших камней заставил его насторожиться. Правитель отступил назад, глянул вверх. Снова посыпались камни, а потом показалась медленно продвигавшаяся фигура.
Баранов выступил из-за прикрытия. Он узнал приближавшегося человека и понял, что произошло несчастье. Удивленный, не скрывая тревоги, правитель шагнул навстречу.
— Лещинский! — сказал он хрипло. — Где судно?
Лещинский сполз вниз, приблизился к правителю и упал на одно колено. Несколько секунд он не мог ничего сказать.
— Сударь, — выговорил он наконец отрывисто и тихо. — Якутатского заселения больше не существует… Все изничтожено. Корабль, редут, люди… даже дети умерщвлены…
Шатаясь, он поднялся с колена, оперся о каменный выступ скалы. Узкие плечи его были опущены, капюшон меховой парки сполз на спину, обнажив круглый, выпуклый лоб с прилипшим завитком волос.
Баранов не сделал ни одного жеста, не произнес ни одного слова, пока Лещинский рассказывал. Несколько сот колошей напали ночью на поселок, перекололи защитников форта, сожгли корабль и лабазы с мукой, приготовленной для Ново-Архангельска. Убили всех. Удалось бежать только Лещинскому и рулевому. Много дней носило их на опрокинутой шлюпке по морю, матрос утонул, а Лещинского подобрала китобойная шхуна. Капитан доставил его в соседнюю бухту верстах в пяти отсюда, за мысом.
Когда Лещинский кончил, правитель молча отошел в сторону. Повернувшись к ветру лицом, не мигая, глядел на залив, на темные береговые скалы. Всплески разбившихся волн порою взлетали выше утесов, белая пена оседала на камнях. Океан отступал, затем рушился снова и снова. И все так же стояли скалы… Беспредельность борьбы… Второй раз нанесен беспощадный удар. И это произошло теперь, когда, казалось, фортуна повернула к нему свое лицо. В теплых морях друг Томеа-Меа, король благоухающих островов, давно обещал ему тихую лагуну, кокосовые рощи, подданных — белозубых, веселых островитян. Там был мирный покой…
Лещинский понемногу окреп, негромко кашлянул, но Баранов уже очнулся, спокойно, как всегда, поглядел из-под нависшего лба на своего спутника. Только над переносицей, словно трещина, залегла глубокая складка.
— Веди на шхуну, — заявил он коротко.
Глава пятая
Лука Путаница нашел баклажку с ромом. Корабельный мастер забыл прикрыть ее стружками, и слонявшийся по верфи промышленный набрел на похоронку. Лука принюхался, постоял и, вздохнув, сунул посудину под балахон. Затем ушел в скалы. Сперва он хотел только немного отпить, а баклажку поставить обратно — вечером итти в караул, но, хлебнув кружки две, передумал. Ром он спрячет в лесу, в тайном месте, и каждый день будет наведываться. Потом Лука взгрустнул, выцедил еще с полкружки, обсосал закапанный клок бороды, сел на гнилую лесину. Все люди как люди, вольные. А он с бабой сюда приперся. И добро бы по своей охоте. Баба потащила казака добывать фортуну…
Лука плюнул, снова приложился к баклажке, хмыкнул, вспомнив, как огромная Серафима, при нападении индейцев на стан, схватила двоих тлинкитов и стукнула лбами один другого так, что оба упали в беспамятстве… Потом умилился. Костлявая, широкогрудая, в мужском кафтане, она тащила его на спине через болото, отстреливаясь из пистолетов. Только выбравшись на безопасное место, заголила бедро и вырвала медный многозубый наконечник с обломком стрелы… Била, когда напивался. Зато во время его никчемных ласк лежала тихая, покорная, а после, отвернувшись, угрюмо вздрагивала.
Лука опьянел, начал петь. Он брел между корней, проваливался в трухлявую гниль, садился на подмерзший, присыпанный снегом, хрустевший мох. Сперва пел негромко, озираясь и прикрывая ладонью рот, потом осмелел. Но петь надоело. Несколько раз пробовал спрятать опустевшую наполовину баклажку. Однако сразу же доставал и, кому-то грозясь пальцем, шел дальше.
Скоро он выбрался на опушку, запутался в нагромождениях камней. Сквозь расщелины утесов виднелось неспокойное море, шелестел прошлогодней травой ветер, сдувал снежную пыль, но под скалами было тихо, тепло. Лука уселся на камнях, потянулся к баклажке; не найдя ее, выругался, хотел встать. Потом громко запел и уснул.
Проснулся он поздно. Тускнел на вершинах снег, вдоль горизонта протянулась зеленая полоса, гуще, темнее казался лес. Стало холодно, одубела залитая ромом, свалявшаяся бороденка.
Лука икнул, поскреб щеку. Запах спиртного напомнил о случившемся. При виде незнакомых мест промышленный забеспокоился, хотел подняться, но в следующую минуту снизу, сквозь плеск прибоя, донесся стук весел о деревянные борта лодки, голоса. Затем в просвете между скалами он увидел небольшой корабль с зарифленными парусами, несколько индейских байдар.
Лука окончательно протрезвел, подполз ближе к щели. Теперь он отчетливо разглядел и лодки, и стоявшее на якоре судно. Корабль был не компанейский, такой высокой кормы русские не строили. Стоял он недалеко, у скал, видно было, что капитан хорошо знал бухту.