Насчет шапки мы быстро сговорились. Я не стал торговаться, и это понравилось меховщику. Он сказал, что много слышал об мне от Федора и уже давно хотел со мной познакомиться.

Слово за слово он стал рассказывать о себе. Когда-то он был инженером на большом заводе, но это было давно. С тех пор он работает в артели, причем в отличие от других меховщиков, он действительно понимает свое дело. Он достал из шкафчика бутылку коньяка и соорудил на столе довольно изысканную закуску. Мы выпили по одной, потом по другой. Я заметил, что он хотел меня напоить. Напрасное старанье. Но сам он несколько опьянел и говорил со мной весьма откровенно. Согласитесь, довольно странно в наши дни слышать от малознакомого человека такие признания: «Моя работа — не бей лежачего. Мех — он и в Африке мех, и цена на него только растет. Я делаю ровный, аккуратный шов — и нет отбоя от клиентов. Все хотят иметь красивые, теплые шубы, начальство в первую очередь. Мне смешно, когда ругают чиновников, бюрократию, когда говорят, что начальники — сволочи, что власть прижимает. Кого, когда? У меня всегда будут деньги, а на начальство мне плевать, да и на подчиненных тоже. Лучшие времена — они никогда не наступят, надо жить, как живется. Хватит лозунгов. И не говорите мне про борьбу, про жертвы... Я хочу жить спокойно, и чужие слезы — это меня не касается. Сказками о светлом будущем пускай кормятся те, кто не умеет зарабатывать деньги».

Потом он начал хвастаться своими историями с бабами. Он рассказывал об этом живо и с юмором, я даже несколько раз смеялся. Когда мы расставались, он сказал мне: «Я преклоняюсь перед вами и вам завидую — вас ничто не может лишить спокойствия. Вы холоднокровны». — «А я завидую вам», — ответил я. И это была чистая правда. Потому что мне, действительно, трудно было понять, как он мог по-настоящему убедительно играть роль живого человека. Да еще остряка! И его истории о женщинах были как будто абсолютно достоверны. И как прекрасно сыграл роль пьяного! Замечательный актер. На следующий день я спросил Федора, давно ли он знает меховщика. Я ожидал, что Федор скажет: «Ну, где-то полтора года...» Но Федор ответил: «Я знаю его лет десять», — и потом начал мне выкладывать подробности из жизни меховщика. Действительно, создавалась иллюзия, будто меховщик был живым человеком. Кончив сплетничать, Федор вздохнул:

— Да, этот умеет жить, срывает цветы удовольствия. Этот своего не упустит.

И опять загадка. Так что же меховщик — живой или мертвый? Ведь наша психика, наш образ мышления совершенно идентичны. Неужели он умер десять лет тому назад? Кто знает! Может, и я через десять лет буду производить впечатление очень жизнерадостного человека. Нужно лишь немного практики. А может быть, меховщик таким и родился? Все-таки удивительное создание — человек. Даже в моем, мертвом состоянии у меня есть еще какие-то иллюзии. Я, например, был уверен, что я — уникум, исключительное явление. Но вот уже встречаю таких же, как я. Конечно, меховщик, пожалуй, самая колоритная фигура, конечно, мертвецы умеют приспосабливаться. Но опять же, повторяю — вдруг меховщик таким и родился? Он не мучился, как все мы, и с самого начала жил только для себя самого. Счастливый человек. Счастливый.

А что это вообще — счастье? Ведь и я сам был когда-то счастливым. Во всяком случае, мне так казалось. Вот я вспоминаю молодость, своих друзей Сашку, Ваську... Конечно, в молодости все счастливы. Во всяком случае, так кажется в старости.

Это было в далеком и страшном сорок первом году. Распевая бодрые песни, мы топали на Запад. Ура, мы прорвали оборону немцев! Но фриц совершенно спокойно обошел нас и замкнул за нами кольцо. Так мы попали в окружение. Окружение — ясное дело для каждого — это конец, это смерть. Мы забились в спешно вырытые окопы и гадали, что же делать дальше? Нас осталось три четверти роты, продуктов и махорки — кот наплакал, патроны можно было сосчитать по пальцам. Где фронт, никто не знал.

Мы сидели, считали патроны, считали пачки махорки, считали варианты. Первый вариант и, наверное, самый разумный — расходиться по деревням, прятаться у крестьян, пока не вернутся наши. Второй, очень неопределенный — отсиживаться в лесу, заниматься партизанщиной. Третий — самый безнадежный — пробиваться к нашим. Мы, в конце концов, приняли третий вариант.

Эти дни оставили глубокий след в моей памяти. Я помню, как однажды на рассвете мы вышли на поле. Поле было покрыто туманом, и мы нырнули в это белое ватное море. Мы предполагали, что где-то за полем должен быть лес, спасительный, долгожданный лес. И желательно было достичь леса, пока туман не рассеялся. Мы шли цепями. Те, кто шел впереди, исчезали, растворялись в тумане. Мы передвигались осторожным шагом. Наверху стало светлее, туман голубел. Выцветшая гимнастерка моего товарища Борьки Макарова, за которым я двигался след в след, тоже отливала синеватым светом. Туман поднимался, стал тоньше, и я уже мог различить собственные ноги и голубоватую траву. И потом вдруг нам попалась маленькая голубая ель, и над нами засияло синее небо. И тогда Борька сказал: «Голубой поход». Так нам все это и запомнилось: голубой поход.

Нас гнали, как зайцев на охоте, нас загоняли в ловушку, но мы вырывались. И еще я помню: сначала я нес Макарова на спине, потом он нес меня. А потом Борьку убили. А мы все шли и шли. Над лесами висел серый дождевой пар. Сухое время кончилось. Дни были бесконечными, ночи — угрожающе короткими. Кроны деревьев стали редеть, трава желтеть. Серое болото, черно-коричневая глина — какой уж там голубой поход!

Но мы прошли. И у нас еще остались силы ударить немцам в спину, и мы погнали их, и они улепетывали от нас так же, как когда-то мы улепетывали от них. И когда мы, наконец, увидели наших солдат, мы поняли, что такое счастье. Мы стояли в грязных, порванных шинелях, в дырявых ботинках, еле держались на ногах, обессиленные от голода и лихорадки, но мы были счастливы. Я уверен, что мой новый знакомый, меховщик, никогда не испытывал такого чувства.

«Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед...» Это были любимые стихи и Сашки Пахомова, и Васьки Лазутина, и Борьки Макарова. «Боевые лошади уносили нас, на широкой площади убивали нас...» Да, я был молод, я считал себя строителем новой жизни, я участвовал в раскулачивании, я летал на истребителях. Потом, почти в тридцать лет, я заставил себя закончить институт, а ведь это было трудно. Мы с женой жили только на стипендию и на случайные заработки. Потом был фронт, и я прошел, я пережил «голубой поход». «Но в крови горячечной поднимались мы, но глаза незрячие открывали мы...» Нет, мои друзья не встали и не открыли глаза. Сашку Пахомова убили около деревни Березки. Прах Васьки Лазутина развеялся по лесу, когда его самолет не долетел до полевого аэродрома, зацепился за вершины деревьев и взорвался. Борька Макаров не вернулся из разведки.

А я ведь тоже был в Березках, у меня тоже была аварийная посадка, когда шасси моего самолета заклинило, я ведь тоже ходил в разведку... Да, я был как все, а может быть, и не как все. Я, наверно, лучше других умел рассчитывать варианты и выбирать правильные решения.

Однако неужели вся моя история с Наташей была тоже одним из вариантов? Я любил ее, и она любила меня. В этом я мог убедиться, когда она пришла на мои похороны. Да, она меня любит до сих пор, надеюсь. Но почему же я не ушел к ней тогда, когда я еще был живым человеком? Может быть, и сейчас еще не поздно прийти к ней и сказать: «Ты права, Наташа, давай начнем все сначала». И она мне скажет: «Подойди ко мне, обними меня, мне холодно».

Что ж, разве я могу ее согреть? Ведь на моем лице даже снежинки не тают...

Я замечаю, что всю ночь провел в кресле. Да, я не спал всю ночь. Я встаю и, не зажигая света, подхожу к окну. Я смотрю на улицу — ночь уходит. Снег становится все более серым. Темный квадрат дома напротив моего окна пробуждается, уже смотрит на меня двумя оранжевыми глазами. И еще один глаз зажигается, голубой. Странный свет от абажура... Вот уже открылось несколько глаз, а вот уже и все окна на третьем этаже освещены. Они отражаются на мостовой резко очерченными светлыми квадратами и прямоугольниками. С сугробов ветер поднимает белые хвосты. Из подъезда быстро выходит человеческая фигурка, поднимает воротник пальто, исчезает за углом танцующей походкой. Постепенно светлые квадраты и прямоугольники на мостовой выцветают. Я перевожу взгляд на крыши. Они, как могильные плиты, покрытые снегом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: