— Но при чем тут человеческий мозг?

— Это слишком долго объяснять. Но grosso modo здесь мы сталкиваемся с десятками противоречий. Если наш мозг должен содействовать лишь биологическому процветанию человеческого рода, почему же он ни с того ни с сего начинает заниматься совсем другими вещами? И когда речь заходит об этих «других вещах», нам приходится только руками разводить.

— Значит, сделан ещё только первый шаг…

— Вот именно. Когда мы сделаем последний, все причины нам станут ясны.

— Знаете, что я вам скажу?

— Да, что такое?

— В сущности, вы гораздо больший ортогенист, чем отец Диллиген.

— Это заключение идёт не от логики, а от чувств, мой милый Дуг!

— От чувств?

— Видите ли, даже Диллигена сделали ортогенистом его научные взгляды — по крайней мере он сам так считает. Он является ортогенистом не потому, что верит в божественное предопределение, а скорее даже наоборот: он ортогенист и потому вынужден верить в божественное предопределение. Очень большую роль здесь сыграл тот факт, что он занялся изучением форм свёртывания у некоторых типов ископаемых раковин. Конечно, это было не единственной причиной… Он нашёл разновидности, у которых свёртывание зашло так далеко, что моллюски, полностью свернувшись, погибали замурованными, даже не успев развиться. Но, несмотря на такой гандикап, эти виды не вымерли. Исходя из этого, Диллиген пришёл к выводу, что существует внутренний фактор, внутренняя «воля» к свёртыванию, полярная всякому процессу приспособления. Кутберт, как верный последователь Дарвина, ответил ему, что этот внутренний фактор по своему происхождению есть не что иное, как процесс приспособления, просто плохо поддающийся контролю законов генетики. Уже года три они ссорятся по этому поводу, как базарные торговки.

— Разве ваш муж занимается также и раковинами?

— Если вы хотите, дорогой мой, хоть что-нибудь понять в происхождении человека, вам надо познакомиться сначала с тем, как произошло на земле все остальное…

— Вы в этом уверены? — с минуту подумав, спросил Дуг.

— Что за вопрос? Это же вполне очевидно.

— Ну, не совсем.

— Как «не совсем»?

— Мне кажется, — продолжал Дуг, — тут есть какая-то путаница. Между вашими раковинами и, например, слоном или даже большими обезьянами… хорошо… я понимаю, проблема остаётся той же, поскольку можно проследить каждый шаг в развитии от одного вида к другому. Но между обезьяной и человеком или, скорее, видите ли… между обезьяной и человеческой личностью и даже, если хотите, между животным, от которого произошёл человек, и человеческой личностью лежит целая пропасть. И её не заполнишь всеми вашими историями насчёт свёртывания…

— Вы, конечно, имеете в виду душу? Так, так, милый мой Дуг, уж не стали ли вы верующим?

— Вы хорошо знаете, дорогая Сибила, что во мне нет и крупицы веры. Я такой же безбожник, как и вы.

— Но о чем же в таком случае вы говорите?

— О том, если угодно, что пришлось все же придумать такое слово: Душа. Даже если не веришь в её существование, надо все-таки признать, что, поскольку её пришлось придумать, и придумать специально для человека, чтобы отличить его от животного, значит, в самом человеке, во всем его поведении есть нечто такое… Но вы, конечно, поняли, что я хочу сказать?

— Нет, объясните.

— Я хочу сказать… что в причинах, определяющих человеческие поступки, есть нечто такое, нечто совсем особенное, единственное в своём роде, чего не найдёшь у представителей всех других видов. Вот хотя бы даже то… что каждое поколение людей ведёт себя по-разному. Образ жизни людей постоянно меняется. Животные же на протяжении тысячелетий ничего не меняют в своём существовании. Тогда как между взглядами на жизнь моего деда и моими собственными не более сходства, чем между черепахой и казуаром.

— Ну и что?

— Ничего. По-вашему, это можно объяснить эволюционными изменениями челюсти?

— Да, во всяком случае, теми изменениями, которые произошли с извилинами мозга.

Дуг с ожесточением тряхнул головой.

— Совсем нет. Не в этом дело. Это ничего не объясняет. Извилины головного мозга не изменились с того времени, когда жил мой дед. Черт возьми, как трудно выразить мысль, чтобы она стала понятной.

Огромная чёрная тень, вставшая над ними, заставила их обернуться. Это был профессор Крепс, человек такого огромного роста, что, когда в салоне он проходил мимо окна, в комнате на мгновение становилось темно. Он всегда носил слишком узкие, обтягивающие ляжки, поношенные, без намёка на складку брюки, что ещё больше увеличивало его сходство с толстокожим животным. Даже в гневе глаза Крепса под припухшими, тяжёлыми веками не теряли сходства с вечно смеющимися глазками слона. У него были тюленьи усы, в которых постоянно застревали крошки пищи. Но самым удивительным был его голос — высокий и тонкий, как у подростка.

— Как, дети мои, вы ещё не спите?

Спасаясь от преследований нацистов, он много лет назад бежал из Германии, и, хотя уже давно жил в Лондоне и хорошо говорил по-английски, в его речи попадались чисто немецкие обороты.

— Неужели у вас хватит духу отправить нас спать? — сказала Сибила. — Такая чудная ночь!.. Впрочем, а сами-то вы почему гуляете?

— Вы же знаете, я никогда не сплю.

Это было действительно так. Крепс редко ложился раньше двух или трех часов ночи и к тому же ещё читал в постели. Сон одолевал его, он начинал дремать, потом снова просыпался, и так, не выключая света, дожидался первых лучей солнца. Тогда он глубоко засыпал на час, а затем вставал свежий, отдохнувший и бодрый.

Этой ночью по фосфорически светящейся воде под чудесным небом, усеянным звёздами, пароход выходил из Аденского залива в Индийский океан. Ночь была такая нежная и сияющая, такая тёплая, такая свежая от ветерка, что они втроём просидели на палубе до самой зари.

Крепс читал по-немецки стихи Гофмансталя и тут же переводил их на английский язык, немного тяжеловесно, но довольно поэтично. И когда он процитировал строфу из «Пения под открытым небом»:

Она сказала: «Уходи!
Я не держу тебя,
Коль чувство спит в твоей груди,
Своим путём иди, мой друг…
…Но если я других милей,
То возвратись ко мне скорей…» —

Дуглас почувствовал, как сердце его, словно в юности, заливает волна горького счастья.

Глава пятая

600 миль по девственным лесам. Как иногда бывает полезно сбиться с дороги. Отклонение в сторону на 80 миль приводит экспедицию как раз в то место, куда хочется автору. Приматы забрасывают лагерь камнями. Спор о том, где живут обезьяны. Преимущество полной неискушённости в науке перед шорами, закрывающими глаза учёных. Дуглас откровенно торжествует. Находка Крепса производит сенсацию.

«Жизнь медленно течёт, дорогая Френсис, но как сильна надежда» (Аполлинер, так же как и Верлен, был любимым французским поэтом Дугласа). Вот мы и в Сугараи. Подумать страшно, как далеко мы забрались… Лондон остался на другой стороне земного шара, которую мы теперь попираем ногами, так что по отношению к Вам я хожу вниз головой. Но прошедшие недели ничто по сравнению с теми, которые нам ещё предстоят, когда мы пустимся сквозь девственный лес к месту раскопок — шутка ли, восемьсот миль! Десять месяцев назад наш могучий Крепс проложил дорогу среди тропических лесов, лиан и папоротников (должно быть, он разрывал их, как носорог), но от неё уже давно ничего не осталось. Фактически весь этот район ещё совершенно не изучен. Это одно из последних «белых пятен» на карте мира.

Мы немедленно отправимся в путь. Весь наш отряд благополучно высадился на берег, ничего не растеряв из многочисленного багажа. Все остальное было приготовлено здесь заранее и ожидало нас. Признаться Вам откровенно? Я уже успел увлечься…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: