«То же будет и под Каховской, — сказал молодой, — у римлян Канны, у красных — Каховка».
Генерал с седым ежиком покачал головой: «Эта смелая операция за Днепром, может быть, и завершится успешно, но генералу Бабиеву следует весьма и весьма остерегаться всевозможных неожиданностей», — процедил он сквозь зубы.
Рябой есаул пожал плечами, его генеральские погоны стали торчком, он знал, что на расстоянии человеческого голоса стоит бригада его головорезов, и в решительную минуту он выведет их из резерва на преследование разгромленных красных. «Не полагаете ли вы, ваше превосходительство, — сказал он, — что наш третий корпус и кавалерия генерала Бабиева ушли за Днепр только ради того, чтобы вернуться обратно?»
Старый генерал допил молоко, прошелся прихрамывая к двери, повернул назад, его раздражала заносчивость этого мужлана. «Хорошо, если вернутся», — буркнул он.
«Ведь командовать красным фронтом поручено Фрунзе, — резко произнес он немного погодя, — и я бы не желал, — он остановился, глядя в окно, — я бы не желал, чтобы это были дурные вести…»
Однако вбежавший в комнату офицер вовсе не походил на доброго вестника. «Конец! — крикнул он. — Заднепровская операция провалилась! Под Каховкой погибли все танки! Сволочи!» Он повалился прямо на стол, на его губах выступила пена. Рябой есаул в генеральском чине мигом выскочил во двор, и оттуда донеслись его неистовые ругательства и нелепая команда бригаде.
Перекопская равнина начинается за Днепром, голый черный простор — ни реки, ни дерева, там и сям разбросаны редкие деревни и хутора, со всех сторон их окружают, точно море, жалкие островки, необъятные владения Фальц-Фейна. Осеннее солнце недолговечно, изредка выглянет оно из-за туч, которые, как метелки, разбросаны по небу. Конец октября студеный, похрустывает сухая и мерзлая трава. Весна детства — далече, в солоноватом тумане, на розовых берегах.
И чабанок Данило верхом на лошади едет по земле своего детства. Он стал уже чабаном, настоящим чабаном, правнуком Данилы, сыном Григора. Над ним осень и горьковатый осенний степной воздух. Ни жаворонка в небе, ни аиста в траве, заснули в земле ящерицы, кузнечики позамерзали насмерть, и травы все сухие, и солнце уже не греет, только высоко под тучами улетают в теплые края последние птицы — осень.
Перед Данилой встает прадед, затерявшийся в этой равнине, встают воспоминания детства. «Топчу, топчу первоцвет», — шепчет он. Прадед вспомнился ласковый и древний, его старческий голос звучал в ушах Данилы во все тяжкие минуты его юношеской жизни. И тогда откуда только брались силы и отвага, откуда рождалась носил отголосок воли трудящегося рода!
Данило оглядывал убогую степь, точно впервые замечая ее девственность. Он подумал, как будет писать об этом. У него ворох мыслей, о них следует рассказать людям. В его лице род смутьянов завоюет себе право голоса на земле!
Он напишет историю своего рода, как шел этот род долгим вековым путем и пришел в революцию. Пусть же прадед не переворачивается в могиле: правнук запомнил и его слова, и отцовскую недолю, запомнил и напишет. Это будет большая книга, и никто в ней не заплачет, как не плакали Данило, отец его, дед да прадед, жуя горький хлеб, обрабатывая земли на господ и богатеев, борясь голыми руками и не находя способа объединиться с другими бедняками.
Книга будет о четырех жизнях, и его будет четвертая, каждая начнется с того же детства. Над ними четырьмя будут петь те же жаворонки, те же травы зашелестят под ногами.
Молодой комиссар ехал но степи своего детства, возвращаясь в полк товарища Шведа, который стоял где-то в открытой степи, на самом крайнем фланге армии.
В штабе молодой комиссар выхлопотал для отряда одежду и сапоги, за ними придется послать, рассказал, как зябнут бойцы, находясь день и ночь в обледенелой степи. Ни топлива, ни кровли, ноги в тряпье, ветер холодный. Швед отыскал крохотный полуразвалившийся хуторок и посылал туда на отдых свой резерв. Лошадей у Шведа было мало, но он считал свой отряд кавалерийской частью, и даже полком, он кричал: «Переведу в пехоту!» — и это являлось самой страшной угрозой.
В штабе Данило не впервые убедился, что отряд не считают регулярным и на ответственные фронтовые участки не ставят, но самого Шведа трогательно любят. В штабе читали его рапорты, в которых он гордо сообщал, что его полк в составе ста двадцати двух сабель готов идти куда угодно. Старый путиловец — начальник штаба — только улыбался. «Партизанщина», — говорил он снисходительно и в то же время добродушно.
Шведу послали как-то запрос о том, куда исчезли после боя пленные врангелевцы, он ответил, что «в борьбе за идеал пленных у него не было, нет и не будет». Данило был единственный комиссар, которого он терпел у себя. И комиссару изо дня в день приходилось обламывать характер Шведа, постоянно наталкиваться на отпор командира.
Какие только фантастические проекты Швед не выдумывал! Как-то раз, это был не более и не менее как морской десант, Швед намеревался, никого, по обыкновению, не предупреждая, разместить свой полк на рыбачьих шхунах и трамбаках, доплыть по морю и высадиться ночью вблизи Севастополя. Незаметно подкрасться, налететь, вырезать штабы, захватить, если удастся, самого Врангеля, и затем скрываться в Крымских горах и биться, пока не придут свои. «Сам Ленин узнает об этом», — говорил задумчиво Швед.
В другой раз его проект уничтожения Врангеля едва не кончился для него самого трагически. Улучив момент, когда комиссар отсутствовал («Я тебе подсунул поддельный вызов в штаб, — рассказывал впоследствии Швед, — жалко было мне брать тебя с собой»), Швед переодел свой отряд в форму офицерского врангелевского полка и двинул на передовую. Он удачно выбрал место и уже готовился пуститься в рейдовую операцию, как вдруг на него налетела красная конная группа. Красные всадники столкнулись здесь с таким фактом: врангелевские офицеры, совсем не принимая боя, со страшной руганью сдались все до единого.
Данило ехал по степи и не мог отвязаться от мысли о неизвестном отряде, который, как говорили в штабе, появился в этим местах. Комиссар пустил коня шагом и затянул было песню, но пел недолго и без всякого чувства. Ветер катил курай и перекати-поле. У дороги лежала лошадь, она изредка поднимала голову и беспомощно оглядывала степь. В полукилометре валялась патронная двуколка без колес, и вдруг Даниле бросилось в глаза, что земля всюду истоптана копытами.
Он двинулся по следам, обнаруживая признаки быстрого изнурительного марша. Теперь уже было не до пения. Следы вели по направлению к хуторку — базе Шведа. И вот вдали показался и сам хуторок. Над ним кружилось воронье.
Первый, кого увидел молодой комиссар, приблизившись к хуторку, был сам Швед в красных чакчирах и босой. Командир висел на дереве, оно было сломано снарядом. Вокруг — ни души. Во дворе валялись разбросанные бумаги. У крыльца — трупы двух часовых с разрубленными головами. Ветерок кружил по двору сор и бумажки. Сквозь тучу прорвалось солнце, чтоб осветить невеселую картину. И среди тишины и смерти вдруг где-то на чердаке пропел петух.
«Эй, кто тут есть?» — крикнул Данило, не слыша собственного голоса. Он слез с лошади, бросил повод, лошадь пошла за ним. «Кто есть?» — кричал опять и опять Данило, обходя двор и заглядывая в окна. Никто не откликался. Возле опрокинутой кухни лежал, скорчившись, зарубленный повар, — его смерть застукала в ту минуту, когда он чистил картошку, и будет ее чистить вечно. У навеса грудой лежали тела нескольких красноармейцев.
Обойдя навес, Данило едва не сшиб живого человека. Это был паренек-красноармеец. Он сидел, прислонившись к стене, изрешеченной пулями, голова его тряслась, губы что-то беззвучно и непрестанно шептали и шептали. Вверху кружилось воронье.
Молодой комиссар перевязал мальчика, напоил. Узнал, что белые ехали с красным знаменем. Швед подумал, что это переодетые наши, дело даже и не дошло до боя.
Так погибли Швед и партизаны.
Данило обнял какую-то изрубленную шашками вишню, — такая горечь охватила его, что перехватило дыхание. В воображении пронеслось его трудное детство, обиды в сиротском приюте и тумаки, когда ходил в наймитах. Из глаз потекли слезы. Впервые в жизни Данило заплакал. На земле своего детства.