Сашу во взводе называли Черным, а не по фамилии. У него были необычно длинные и такие черные ресницы, что глаза казались запыленными, как у машиниста при молотилке. Он поражал и одновременно привлекал нас своим удивительно спокойным характером. Что бы ни случилось, он никогда не терял самообладания, а на вопрос, заданный даже самым взволнованным тоном, сперва отвечал долгим молчанием, сопровождая его вопросительным взглядом, и только потом произносил несколько слов. Иногда, правда, он ограничивался взглядом.

Теперь, в ожидании ответа, я имел достаточно времени, чтобы перебрать в памяти все, что могло вызвать такую суровую кару. Оглядевшись вокруг, я заметил, что моя винтовка слишком уж блестит.

— Оружие надо чистить только после того, когда оно как следует отпотеет в тепле, а иначе винтовка вновь станет мокрой и покроется ржавчиной вторично. Ты знаешь это? — спросил Саша, когда я уже и сам сообразил, в чем дело.

Мне было стыдно, что командир отделения сам почистил мою винтовку, и я сказал об этом.

— Да, почистил, думаю, этого достаточно, чтобы ты впредь не забывал правила, — и он вопросительно посмотрел мне в глаза. — А лейтенант решил, что ты еще лучше запомнишь, если попатрулируешь ночь на морозе, — смеясь добавил Саша.

Утром, отшагав наряд, я только собрался по-настоящему выспаться, как пришел взволнованный лейтенант, приказал проверить вещи, оружие, патроны и сообщил, что сегодня полк выступает на фронт.

Я вспомнил: накануне отъезда с места формирования я не спал ночь, накануне высадки из вагонов тоже не спал, теперь снова не придется спать. Я не из тех, кто верит приметам, но теперь-то мы наверняка больше не будем задерживаться и пойдем туда, где нас ожидает великое дело. Приподнято-тревожное настроение не покидало меня весь день, с новым ощущением я пересчитывал патроны, проверял гранаты, противогаз и выбрасывал из вещевого мешка все лишнее.

Вскоре стало известно, что дивизия будет двигаться вдоль линии фронта на расстоянии двадцати — тридцати километров от передовой и, пройдя двести пятьдесят километров, займет позицию. Перспектива длинного перехода всех охладила. Ведь фронт совсем рядом, в пятидесяти километрах. Неужто нельзя послать нашу дивизию прямо на передовую? Но мы не знали и не могли знать, что конечный пункт нашего назначения станет местом прославленного прорыва вражеской обороны, а мы будем участниками наступления на среднем Дону. Туда и подтягивались сейчас колоссальные резервы.

Оленченко, парень молодой и нетерпеливый, возмущался:

— Неужели нельзя отправить нас поездом?

Вопрос казался мне справедливым, и я поглядел на Сашу: что, мол, он ответит. Но командир отделения, как всегда, лишь окинул Оленченко недоуменным взглядом, словно удивлялся, как можно задавать подобные неуместные вопросы.

От этого взгляда юноша смутился и, значительно снизив тон, спросил:

— Может, не хватает поездов?

Саша молчал.

— А может, бомбежки? Командование, верно, хочет уберечь нас от бомбежек?

Взгляд Саши подобрел.

— Вот видишь, ты же умный человек, — заговорил он наконец. — Запомни: все, что делается сейчас, — делается не зря.

Я улыбнулся.

В сумерки три стрелковых и один артиллерийский полк, длинной колонной растянувшись на пятнадцать километров, двинулись на юг.

Утром дивизия остановилась, и нам разрешили отдохнуть до вечера. На нашу беду, декабрьский день значительно короче ночи, к тому же за этот короткий день надо успеть съесть завтрак и обед, почистить оружие, получить и распределить сухари и т. п., так что никто во взводе не спал больше четырех часов.

На следующую ночь во время марша неожиданно передали по подразделениям приказ надеть каски: пройдем в четырех километрах от линии фронта.

Эта весть тотчас наэлектризовала всех. Невольно шаг стал тверже. Я крепче сжал винтовку, ремень которой даже перестал резать плечо. Где-то сзади прозвучал приглушенный окрик:

— Кто там курит?

Щекочущее чувство близости неведомого и великого волновало и настраивало на особый лад. Глухие взрывы, таинственные отблески на черном небе, неожиданно появившиеся красные фонарики трассирующих зенитных снарядов, которые удивительно медленно поднимались вверх и потом постепенно гасли, увеличивали возбуждение и держали в напряжении тело и мозг.

Через два часа разрешили снять каски, но приподнятое настроение не проходило. Я шел, мечтая о близком фронте так, словно результаты войны зависели прежде всего от того, как буду воевать лично я.

Целую неделю полк выходил вечером и останавливался на рассвете. Чтобы компенсировать недостаток дневного отдыха, я приучился спать на ходу, и должен заверить, что так хорошо мне никогда не спалось. Приблизительно в двенадцать ночи я чувствовал, что мои глаза перестают слушаться и становятся неподвижными. Машинально я сдерживал веки, чтобы они не закрывались, и это был самый сладостный момент, после чего все, казалось, проваливалось. Я шел и спал, пока кто-либо из товарищей не толкал меня в бок, укоризненно говоря:

— Да ты спишь, что ли?

Потом все начиналось сначала: глаза переставали слушаться, веки смежались, все проваливалось… До пяти утра я уже успевал «выспаться» и на рассвете мог развлекать тихой беседой своего командира отделения. За весь двухсоткилометровый переход я ни разу не упал, хотя так спал каждую ночь. Только штык от винтовки на всякий случай снимал…

Приноровились спать во время марша и другие бойцы. Как-то двое из ПТР, шедшие в строю последними, заснули, неся на плечах противотанковое ружье. Возможно, никто бы не узнал, что они спят, если бы полк не свернул влево, а те двое не прошли бы еще метров сто по прямой. Неизвестно, сколько бы они еще прошагали, не разбуди их тишина.

Четвертая ночь марша оказалась новогодней. Днем 31 декабря мне совсем не удалось поспать. Старшине надо было сдать отчет, и он попросил составить его. Не скрывая неудовольствия, я принялся за работу и закончил ее, лишь когда прозвучала команда:

— Выходи строиться!

Я занял место в строю и вдруг ощутил неловкость…

Что-то беспокоило меня, но что именно — я не мог понять. Я щупал противогаз, гранаты, вещевой мешок, каску. Все было на месте, и все же чего-то не хватало.

Уже прозвучала команда: «Смирно!» — когда я вдруг понял, что забыл — о ужас! — винтовку!

Не спросив разрешения выйти из строя, я рванулся в дом, где мы дневали, но винтовки там не оказалось. Ни жив ни мертв я вернулся в строй.

— Я где-то забыл винтовку, — пролепетал я, обращаясь к Саше.

Он не бросил на меня своего пытливого взгляда, как обычно, а с минуту молчал, уставясь в землю, и я окончательно убедился, что не просто нарушил дисциплину, а совершил преступление. Потом Саша поднял глаза и сухо сказал:

— А у старшины не твоя?

Я поглядел на старшину и в эту минуту понял, что́ такое настоящее счастье, — на плече у старшины висела моя винтовка.

— Это моя! — радостно воскликнул я и потянулся к оружию.

— Через командира взвода!

— Что? — не понял я.

— Доложите командиру взвода, что вы забыли винтовку, — официальным тоном повторил старшина.

Настроение у меня сразу изменилось. Это он говорит мне, человеку, который не спал сутки, выполняя его работу. Мало ему позора, который я пережил сам, так надо еще осрамить меня перед всем взводом.

В это время подошел озабоченный лейтенант: неожиданно сообщили, что сегодня нашей дивизии впервые выдадут «наркомовские» сто граммов. Но полк выстроен для марша. Успеет ли старшина получить водку сегодня?

— У старшины моя винтовка, — дипломатически сказал я лейтенанту.

— Так возьмите ее, — равнодушно бросил командир и продолжал, обращаясь к старшине: — Немедленно на продовольственный склад! Постарайтесь обязательно все получить сегодня. Ведь завтра Новый год!

Я схватил винтовку. Какой же она показалась мне легонькой, какой милой, родной!

Через несколько минут полк тронулся. Командиры подразделения все время оглядывались назад, пока наконец за селом мы не остановились. Старшина, веселый, бодрый, громыхая бидонами, появился перед взводом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: