А ночью я поймал топь. Желтогубая рыбина клюнула сразу, лишь только хорошо стемнело, и принялась требовательно звякать привязанной к леске консервной банкой. Дернула пару раз и пошла к берегу словно бревно.
Медведь все же явился на рассвете. Спокойно так дошел до натянутой вокруг моего лагеря веревки, чуть потоптался и направился в обход. На росной траве хорошо виден оставленный им след. Вот медведь обогнул валежину, перебрался через оставленную весенним ручьем канаву и… нырнул под веревку. Дальше след протянулся мимо горелого пня, ямы, на дне которой лежали картофельные очистки, десяток рыбьих голов и остатки вчерашней ухи, обогнул кострище и снова нырнул под веревку.
От палатки медведь прошел совсем близко. Но тем не менее не видно, чтобы он останавливался или хотя бы притишил ход, — словно никакой палатки здесь и не было. Не задержался он и возле ямы с рыбьими головами.
Я прошел до излучины реки, но не увидел ни одного отпечатка, а когда возвращался к палатке, в низовьях реки грохнул выстрел. Через мгновение выстрел повторился, и сразу же я услышал вой двигателя.
Сбрасываю куртку и бегу навстречу: это наши приехали и ищут меня. В полукилометре от палатки вырубка упирается в заросший водорослями глубокий ручей. Поперек него лежит несколько подмытых водой лиственниц, но все они тонковаты, и, чтобы перебраться на другой берег, приходится отворачивать в сторону. Наконец отыскиваю перекат и выхожу на совершенно незнакомую мне лесовозную дорогу.
Деревья вокруг не тронуты топором и пилой, порой их вершины смыкаются над головой, образуя сплошной шатер. Несколько раз встречались сваленные у обочины штабеля бревен. На осклизлых стволах поднялись полоски древесных грибов, из узких трещин выглядывают стебельки пожелтевшей травы. В глубокой ложбине лежит перевернутая вверх дном тракторная тележка. Из четырех колес осталось только одно, да и на том резина ободрана до самой ступицы. Зато хорошо сохранилась табличка с надписью: «Прицеп ХР 31–20».
Скоро дорога вышла на широкую протоку. Весной вода заливала ее от края до края, на прибрежных кустах висят клочья принесенной половодьем травы и прочего лесного хлама. Сейчас везде только выбеленные солнцем камни да редкие кустики иван-чая вдоль берега. Нигде даже маленькой лужицы.
По ту сторону протоки краснеет густой высокий тальник. Кое-где из его зарослей пробиваются пожелтевшие к осени вершины стройных топольков. Я неосторожно ступил на камни, они громыхнули, и тотчас из тальников выметнулся лось. Большой, черно-бурый, с длинной серьгой и разложистыми рогами. Он промчался вдоль протоки и скрылся за излучиной. Лось был так близко, что я успел разглядеть комочки земли на его рогах и приставшие к ней травинки.
Во мне уже поселилось сомнение: были ли выстрелы вообще, потом стало казаться, что дорога слишком далеко ушла от реки и я разминусь с приехавшими ко мне людьми, как вдруг прямо перед собой увидел трактор с прицепленной к нему тележкой. Трактор стоял на краю широкой вырубки, почти уткнувшись радиатором в высокий черный пень. Двигатель молчал, людей не видно.
— Алло, народ! Живой кто есть?
Тотчас из-за зеленеющего у дороги куста стланика выглянул Николай Мамашкин, или попросту Коля-Пузо. Высокий толстый мужик с отвислыми щеками и хохолком седых волос на голове. У нас в совхозе он появился лет пять назад, занял стоящий на краю поселка дом и сразу стал обживаться. Всего за одну зиму он выстроил теплицу, свинарник и небольшую звероферму на три десятка голубых песцов.
Самое интересное, что при всей загруженности он увлекался фотографией и участвовал во всех шахматных турнирах местного значения. Рассказывали, что однажды в половодье Коля-Пузо возвращался со второго отделения на своем «Кальмаре» и, переезжая реку, попал в такую яму, что над водой осталась одна крыша. В кабине у Мамашкина были ружье, магнитофон, фотоаппарат, а он посидел на крыше, нырнул в воду, пробрался в кабину и вынес… шахматы. Его ищут, думают, живой или нет, а Коля сидит себе на «Кальмаре» и разбирает какой-то этюд.
Первый год после приезда в совхоз он слесарил в гараже, потом перебрался к нам в полеводческую бригаду. Я часто встречался с Мамашкиным, когда дежурил на Лиственничных покосах. Он угощал меня салом своего приготовления и играл в шахматы, давая форы в две ладьи и коня…
Мамашкин внимательно посмотрел на меня, словно никак не мог признать, оглянулся и только потом шагнул навстречу:
— Привет! Ты один?
Я удивленно уставился на Мамашкина:
— А с кем же мне быть? Шурыга где?
Мамашкин огладил седой хохолок, смахнул с лица приставшую паутинку и кивнул себе за спину:
— Там, в совхозе. Где же ему еще быть? Ты рыбинспектора не встречал? Гляжу, след на дороге свежий, а куда проехали — не пойму.
— Вчера утром здесь был. Накрыл одних с рыбой и повез в поселок. Обещал дня через три подбросить свежего хлеба. А зачем он тебе?
Мамашкин опустился на обочину, минуту помолчал, затем произнес с нарочитой безразличностью:
— Да так, интересуюсь. Мы еще вчера выехали, сунулись через Ульбуку и засели. Почти до утра камни ворочали. У тебя как с мясом?
— Нормально. Банок двадцать осталось. Правда, одна свинина, но есть можно.
Мамашкин хлопнул себя по объемистому животу и дурашливо запел:
— А Шурыга почему не приехал? Он же обещал.
Мамашкин осклабился:
— Господи, грудные младенцы! «Шурыга обещал». Да его еще в мехзвене Свистуном дразнили. Это же такой темнило, он тебе на уши чего угодно навешает, только слушай. Скажи спасибо, что мне дрова нужны. В два счета Федьку погрузил и сюда.
— А где он?
— Федька-то? Здесь, в распадке, мясо куркует. Представляешь, только в лощину спустились — лосиха. Федька хотел вылезать, а я прямо из кабины — хлесь! И готово! — Мамашкин щелкнул пальцами, прикрыл глаза и повторил радостно: — Хлесь, и готово! — Оттолкнулся обеими руками от земли и скомандовал: — Айда к Федьке, а то он подумает, что меня уже повязали…
Федор сидел на штабеле тонкомера у бежавшего по ущелью ручья и поглядывал на вершины нависших над ним скал. Он равнодушно пожал мне руку.
— Где мясо? — спросил Мамашкин.
— Там, — кивнул Федор в сторону желтеющих у скал зарослей ерника. — Шесть мешков получилось, да еще шкура.
Выстрелы прозвучали какой-то час назад, я ожидал увидеть гору мяса, кишки и все такое, а здесь уже и руки помыли. Говорю об этом Мамашкину, тот смеется:
— Ну ты даешь. В тайге же мы, браток. Здесь рассусоливать не приходится. Да и опыт кое-какой есть. Я тебе с живого песца шкуру в момент сниму, он еще гавкнет пару раз, только потом сдохнет. — Мамашкин пнул подвернувшуюся под ноги ветку и распорядился: — Вы здесь костер расшаманьте, а я пока «Кальмар» подгоню, да будем завтракать. Сегодня мы герои — и на хлеб заработали, и на маслице.
Федор восхищенно посмотрел вслед Мамашкину:
— Вот это мужик! Генерал. На три метра под землей видит.
Я припугнул Федора:
— А ты не боишься, что вас поймают? За лося ведь такого насчитают!
— С ним? — удивленно спросил Федор. — Ни за что! Я же говорю, мужик жить умеет. Ты у него дома не был. Магнитофон японский — «сони» называется, телевизор вполстены, фотообои — дуб, а под ним настоящая скамейка. И не крохоборится. Ты в Фонд мира сколько сдал?
— Не помню, Шурыга записывал. Кажется, десятку.
— Вот-вот, и я десятку. А он тысячу! Понимаешь — тысячу! Другой бы за такие деньги в петлю полез. Люди, они только с виду щедрые. У нас в комбинате одна телевизор цветной купила, а на второй день он на двести рублей подешевел, она три дня переживала, а на четвертый запела, спятила. А Коля не переживал и не пел, спокойно так тысячу отстегнул, пожалуйста, пользуйтесь…