На «Ивана постного» приезжали в Москву крестьянки продавать шерсть. Холсты продавали и весной, и летом; шерсть берегли до осени (долгими осенними вечерами женщины в московских домах сядут вязать теплые вещи на зиму). Ярмарку называли «бабьей», еще — «шерстяной». Бойкие торгаши скупали у крестьянок товар мешками, тотчас после ярмарки отправлялись по городским дворам — сбывали шерсть втридорога.

Веселье на «бабьей ярмарке» начиналось в самый день «усекновения главы», 29 августа, после обедни, которую служили в церкви Ивановского монастыря. На площади чуть ниже монастырских ворот разбивали белые парусинные палатки под трактиры, устраивали карусели и качели, сколачивали небольшие деревянные балаганы. Сновали по площади сбитенщики и квасники, лотошники с калачами и сайками, торговцы икрой и соленой рыбой. В день праздника, по случаю поста, взамен рыбы носили между рядами мед в сотах, гречишники, овсяный и гороховый кисели. Вдоль монастырской ограды стояли возы с яблоками, орехами, репой и морковью.

В дни ярмарки Афанасьев, должно быть, выходил из дому, шел потолкаться в толпе, послушать прибаутки торговцев, взглянуть, если повезет, на походную «комедь», разыгранную тут же, на свободном пятачке, бродячими артистами.

— А что, староста, хороший у наших мужиков урожай?

— Хороший, боярин-батюшко. Колос от колоса — не слышно человеческого голоса, сноп от снопа — столбовая верста, копна от копны — день езды, тихо едешь — два проедешь…

Пойдем вместе с Афанасьевым по «шерстяной ярмарке» 1855 года.

Это не просто. Бродить, как бродят по ярмарке люди безо всякого дела, он не умеет, не умеет беспечно глядеть по сторонам. Торопливо, будто его подгоняет что-то, он движется от ряда к ряду и смотрит, словно напряженно кого-то высматривает.

Крестьянки суетятся возле продавцов, тут же тратят вырученные за шерсть деньги. Пестрыми ворохами манят разноцветные ситцы; стоят на прилавках высокие башмаки и нарядные коты с красною оторочкою; режет глаз золоченая посуда; и уж вовсе невозможно отойти от лотков с блестящими сережками, серебряными колечками, яркими шелковыми лентами, медными наперстками. Мужиков тянет в трактиры, в питейные дома.

Бегут по кругу расписные деревянные коняги каруселей, лодки качелей взлетают до самого неба.

Афанасьев торопливо пересекает площадь, но многое примечает. У него взгляд птицы — меткий и быстрый. Длинный нос придает его лицу выражение устремленности. Друзья любят шутить над его носом, сам Афанасьев относится к нему уважительно, с веселой гордостью именует свой нос орлиным.

Афанасьев примечает немноголюдство нынешней ярмарки, натужность веселья, хотя на качелях бабы смеются, вскрикивают в лад взлету и падению: «Оох-оох!» (На карусели ровный протяжный визг: «Ииии…») Мужиков в кабаке меньше, чем обыкновенно на «Ивана постного»: последние рекрутские наборы были велики.

Потери тоже были велики. Из Крыма сообщали: число погибших достигает семисот человек в день. Московские газеты печатали списки пожертвований: вся Россия посылала защитникам Севастополя продовольствие, теплые вещи, бинты, корпию. Но никакой корпией не заткнешь брешь, пробитую российской отсталостью. Зачерствевшие в долгом пути московские сайки не заменят на бастионах недостающих снарядов. В связи с нехваткой боеприпасов в Севастополе действовало секретное распоряжение: на пятьдесят выстрелов неприятеля отвечать пятью. Артиллеристы по случаю православных праздников выпрашивали разрешение стрелять побольше. Противник ежедневно обрушивал на Севастополь восемьдесят пять тысяч снарядов.

В Москве на Тверской открыли «военную панораму»: люди по очереди прижимались лицом к увеличительному стеклу, разглядывали яркие картины, изображавшие победу при Синопе, переправу русских войск через Дунай. Но в толпе распускали нелепый слух, будто француз опять подходит к Бородину. Уличные шарманки и трактирные органы играли песенку про англичанина, который разорил лодку-«лайбу» бедного финляндца. В смешной песенке был свой — несмешной — смысл: английские военные корабли заходили в Балтийское море, появлялись под Кронштадтом.

В душном зале трактира, заглушая гул голосов, ревет музыкальная машина — орган. Стоят на некрашеных столах четырехугольные штофы. Толкаются между пьющими инвалиды. Пустые рукава. Глухо стучат деревяшки по некрашеному полу. Мужики наливают инвалиду стаканчик. Инвалид плачет, уронив голову на стойку.

27 августа русская армия оставила Севастополь.

Молчаливые войска вою ночь уходили из города по наведенному через рейд плавучему мосту. Разыгрался ветер. Мост качало, его захлестывали волны. Под тяжестью повозок и орудий дощатые звенья моста, положенные на осмоленные бочки, внезапно погружались в море. Солдаты и матросы шли молча, не замечая, что промокли, что продрогли под порывистым северным ветром. Ленивое мерцание багровых углей, облако пепла, едкий синий дым… Костром угасал Севастополь. Триста сорок дней героической обороны остались за плечами. А впереди?.. В те дни не было, наверно, человека в России, который не думал напряженно: а что же впереди?..

Мужики с темными потными лицами о чем-то упрямо толкуют, нагнувшись друг к другу. Они замолкают, когда мимо проходит Афанасьев, с его пытливым носом и зоркими глазами. Афанасьев и так знает, о чем они говорят. «Воля, воля…» — по всем деревням только один разговор.

В Воронежской губернии (Афанасьевы оттуда родом) нынешним летом читали по церквам воззвание священного синода, призывающее на брань за родную землю и веру. Прошел слух, что все ратники после службы получат волю. Собирались крестьяне, разоренные поборами, шесть дней в неделю работавшие на помещика, и шли в Воронеж — записываться в ополчение. На подступах к городу крестьян встретил губернатор, приказал возвращаться по деревням: «Надо будет, сам позову». Разошлись, стали ждать, когда надо будет. Прошел новый слух: бары да чиновники скрывают царскую бумагу про службу и про волю. В селе Масловке крестьяне отказались выходить на работы. Власти взялись за розги; но крестьяне говорили: лучше в Сибирь, чем так жить. Явился из Воронежа губернатор с солдатами, скомандовал: «В атаку!» Солдаты кинулись на безоружную толпу, били людей прикладами по голове, по лицу. Осталось на деревенской улице одиннадцать убитых, шестьдесят раненых. Но после состоялся еще военный суд: тех, кто уцелел под прикладами, прогнали сквозь строй.

Про события в Воронежской губернии Афанасьев подробно рассказал в дневнике. Он очень интересовался всем, что касалось положения крестьян. Афанасьев написал, что в Масловке правительство розгами, палками и ружьями унимало любовь к отечеству и жажду свободы.

Афанасьев вел дневник на листках почтовой бумаги с вытисненной в левом верхнем углу картинкой — маленьким паровозом. В народе паровоз называли «машиной». Железная дорога — «чугунка» — соединила Москву и Петербург в 1851 году. В декабре того же года Афанасьев отправился поездом в столицу. Событие немалое. В письмах родным он рассказывал: «На возвратном пути в Москву поезд наш остановился да простоял на месте, не двигаясь, часов восемнадцать. Целые сутки мы потеряли и были без еды, перемерзли все страшно, ругнули все управление, да и стоило. Что за неурядица: то дров не хватает, то вода вся, и надо накладывать снегу и дожидаться, пока он растает…»

Маленький паровоз вытиснен на почтовой бумаге: три колеса к высокая труба. Из трубы валит клубами дым, его словно относит встречным ветром, но спицы у колес изображены неподвижными. «Машина» стоит.

…Крутятся на одном месте ярмарочные карусели; деревянные коняги слились в сплошную серую полосу.

Афанасьев поворачивает домой. Ярмарка, конечно, не получилась. Деревни разорены; хлеб вздорожал, а шерсть дешева. С «бабьей ярмарки» расстроенное хозяйство не залатаешь.

Неудавшаяся ярмарка, разоренные деревни, избиение в Масловке, падение Севастополя и «машина» под парами, которая не может стронуться с места, — все скручивалось в нечто единое, чего ждали и о чем говорили: «эмансипация», «изменение внутреннего устройства» или яснее: «отмена крепостной зависимости».

Афанасьев чуть замедляет шаг. На пятачке, там, где расступилась толпа, «ломают комедь»:

— Поди-ко, большие дома мужики то строят?

— Большие, боярин-батюшко. Собачки бежат, в окошечко глядят. Курицы на крышу вылетают, с неба звезды хватают, Петух идет, полмесяц волокет…

Дома у Афанасьева припрятана напечатанная за границей крамольная брошюра с речью Александра Герцена — «Искандера». На митинге в Лондоне Герцен говорил: «Воля России начнется с восстания крепостных или с их освобождения».

Открыватель сказочных земель

Проживем этот день с Афанасьевым, заглянем в его рабочий кабинет, где лежит на столе аккуратно переписанная набело будущая книга сказок.

Афанасьев садится в кресло, в который раз перелистывает рукопись. И, как всегда, не выдерживает — начинает читать сказки.

Афанасьев любит сказку про три царства.

…Ивашко пошел искать невесту и встретил змея о трех головах. Змей привел его к большому камню, под камнем была дыра в землю. Ивашко спустился в дыру. Сперва он попал в Медное царство, потом — в Серебряное и в Золотое. В каждом царстве ждала его прекрасная девица. Девица из Золотого царства согласилась стать Ивашкиной женой. Пошли они обратно вместе. По дороге взяли с собой девицу из Серебряного царства и девицу из Медного и пришли к дыре, откуда на землю вылезать. У дыры ждали их Ивашкины братья. Они тоже искали себе невест, да не нашли. Вот стали братья их вытаскивать. Девиц вытащили, а Ивашку оставили под землей: «Пожалуй, вытащим его, так он нам ни одной девицы не даст». Поплакал Ивашко и снова отправился свое счастье искать. Встретил старика — сам с четверть, борода с локоть, у Идолища побывал, у Бабы-Яги, заполучил орла-птицу, сел на него, своим мясом кормил — орел и вынес его на Русь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: