Глава VII
Нора еще не совсем поняла, что просыпается, когда вспомнила: сегодня воскресенье. Сразу стало жалко — она не пойдет на работу и целый день будет скучно. Она уговаривала себя еще не пробуждаться, спать. Чтобы день потом не тянулся так долго. Но спать совсем не хотелось. Значит, день будет длинным, как и прошлое воскресенье, Она конечно, пойдет к отцу. Погуляет с Татой. Будет у них обедать. Но все равно до следующего утра еще останется много времени. Вдруг она вспомнила: сегодня должна им рассказать об Алике, о том, что он знает о своем отце. Что хочет убежать. Сон совсем исчез. Будто и не спала она вовсе, а так лежит со вчерашнего вечера и думает. Надо им рассказать. Нора уже давно собирается сказать. Но не знает — как. И кому — отцу или тете Любе. Вчера решила посоветоваться с Марите. После работы пошла проводить и все рассказала. Но Марите только усмехнулась: "Напрасные страхи. Никуда он не денется". "А если?" "На первой же незнакомой улице испугается. И вся храбрость вытечет слезами. А какая-нибудь сердобольная тетенька приведет его домой еще до того, как мать хватится, что он исчез". У Марите все так просто, рассудительно. Будто ничего плохого не может случиться, нечего тревожиться. А Норе, наоборот, все время кажется, что должно случиться что-то плохое. И она повторила: "А все-таки надо их предупредить". "Предупредят. Без тебя найдется кто-нибудь другой…" Нору будто ударило. Внутри, у самого сердца. Она даже приостановилась. "Ты что?" — удивилась Марите. Нора не могла ответить. Казалось, все еще звучит: "Кто-нибудь другой…" "Обиделась?" — спросила Марите. "Нет. Но…" Она не могла объяснить. Марите тоже не спрашивала. Шли молча. Неожиданно — Нора даже сама удивилась, услышав свои слова, — заговорила. …Это было еще в первую зиму. Ночью… Она так закоченела, что уже еле передвигалась. Но с вечера ее в одну усадьбу не впустили даже погреться, еще пригрозили немцами, и она боялась куда-нибудь постучаться. А холод совсем сковал. Казалось, сейчас она упадет и замерзнет. Утром ее найдут мертвой, запорошенной снегом… И она стала сама себе твердить, что надо постучаться. Обязательно! Сейчас, пока еще не упала. Но мимо ближайшего дома прошла, не завернув, — большой, в таком, наверно, живет староста. И второй миновала — очень зло заливалась собака. Два соседних стояли наглухо заколоченные. Наконец доплелась до крайнего домика, у самого леса. Постучалась. Открыла женщина. А в сенях было так тепло… Но вышел мужчина и не разрешил впустить ее. Всего и было тепла, пока стояла на пороге. А тот мужчина, задвигая за нею засов — Нора долго не уходила, может, передумает? — бормотал, недовольный: "Мы что, единственные? Пусть другие впускают, кто подальше от дороги". А пока она искала этих "других", чуть не замерзла. И еле спряталась от пьяного полицая — он орал, что видел человека… Не только в ту ночь она слышала или чувствовала это "пусть другие". Люди не оправдывались, что боятся. Даже сочувствовали. Но… пусть другие. Нора и тогда не понимала, и теперь, рассказывая Марите, не может понять — неужели этим людям и правда казалось, что другим легче, не так опасно? Однажды, у Стролисов, когда Стасе предложила ей перейти с чердака в погреб — там теплее, — Нора сказала, что это опаснее для них. Если ее найдут на чердаке, она будет говорить, что сама туда забралась, а если в погребе… Но Стасе не дослушала, взяла тулуп, мисочку и повела вниз… Тогда Нора и рассказала про это "пусть другие". Стасе пожала плечами. А ее отец, дедушка Стролис, почему-то рассердился: "Если еще успокоить себя, что ничего плохого оттого, что ты не помог, не случится — кто-нибудь другой наверняка поможет, — то и вовсе можно себя считать хорошим человеком". Марите молчала. Наконец она сказала тусклым, будто чужим голосом: "Но это совсем другое — что было тогда и что теперь". Нора кивнула. Конечно. А все равно нельзя так: знать, что надо что-то сделать, и не сделать этого. Марите не ответила. Молчала. Только не так, как Молчат, когда согласны. "Я должна их предупредить", — повторила Нора. "Предупреждай. Только не обижайся, если тебе скажут, что это ты сама ему и проболталась. Из ревности". Нора опешила: "Что вы?! Папа не подумает! И… тетя Люба тоже". Марите молчала. "Больше некому их предупредить. Никто же не знает, что он хочет убежать". "Сомневаюсь. Дети не умеют хранить тайны. Особенно те, которые их волнуют". Марите остановилась. Они подошли к ее дому. Протянула Норе руку. "А все-таки не встревай ты в их дела. Пусть живут как понимают. И выбрось это из головы. Не убежит он". А Норе кажется — убежит! Будет один в лесу… Она скажет. Завтра обязательно скажет! Теперь это завтра уже наступило… Она старается представить себе. Входит. Здоровается. Отец подает газеты: "Еще два города освободили!" Конечно, с чуть заметной грустью: без него это. Или даже с завистью: "Мои уже у Вислы…" А Нора первым делом смотрит на напечатанные жирным шрифтом названия городов — какие освобождены. Потом уже читает всю сводку. Прочла. Села рядом. Теперь должна сказать. А как? Начинает с начала. Мама тоже так учила — если на рояле не получается какое-нибудь трудное место, даже один пассаж, надо начинать с самого начала. И повторять, повторять, пока не получится. Но то было на рояле. И по написанным нотам. Не надо было самой придумывать. Она закрывает глаза. Силится представить себе. Входит. Здоровается. Отец подает газету. Она читает сводку. Садится. А дальше?.. Входит… Читает газету… Нора открывает глаза. Она всегда так делает: если думает о чем-нибудь с закрытыми глазами и хочет перестать, быстро их открывает. И уже думает о том, что видит. Еще очень рано. Солнце только у края комода. Если даже на работу, и то должна была бы встать, когда солнце доберется до середины листка и разделит его, как костюм паяца, на светлую и темную половины. А сегодня надо ждать, пока оно ляжет на весь комод. Это будет еще не скоро… Может, считать? До трех тысяч шестисот. Будет час. Нет. Это там, в укрытиях, она так "толкала время". Теперь не надо. Она вернулась в город. Здесь папа. И не надо больше бояться, что убьют! Нора очень любит повторять это. Особенно, когда лежит на кушетке. Скат крыши здесь низко, над самой головой, и вдруг начинает казаться — она на чердаке! Могут найти! Все ей говорят, чтобы не думала так много о том, что было. Это прошло, больше не будет. Теперь надо жить настоящим, тем, что сегодня, сейчас. Но что делать, если само вспоминается. Даже не вспоминается, а будто еще есть — страх, укрытия. И это ее, Норино. А все теперешнее — чужое, непривычное. И еще ей иногда кажется, что эта комната, папа, работа — не насовсем. Только пока. А потом… Что будет потом — она не знает. Но хочет себе представить. И все видится опять таким, как было. Прежние комнаты, пианино. Мама, бабушка. Но от таких мечтаний становится очень грустно. Не будет этого… Мамы с бабушкой нет. Вместо дома — развалины. И город совсем другой. Так, как было, уже не будет. И все это знают. Живут по-новому. Нора тоже… Утром идет на работу. Составляет ведомости на хлебные карточки, разносит бумаги. После работы идет к отцу. А все равно помнит. Высокие фуражки…Автоматы…Облавы… Но этого же нет! И больше нечего бояться! Она это знает. А все-таки спохватывается, что, поднимаясь по лестнице, старается ступать неслышно. И довольна, если никто не видел, как она вошла в подъезд. Бояться не надо. Она здесь, в своей комнате. На этажерке портфель, который ей дали "для служебного пользования". Марите пошутила: видно, Нору готовят в начальники — эти казенные портфели выдали только начальникам отделов и ей. Но товарищ Астраускас объяснил, что ей портфель положен как курьеру. Вчера она помогла принести из банка деньги. Полный портфель, для всех. Сама тоже получила. Две большие купюры по десять червонцев, одну поменьше — пять червонцев, и одну еще меньше — три. Двести восемьдесят рублей. У нее никогда не было столько денег. Мама давала мелочь — на завтрак, кино. Такие, бумажные деньги были только у взрослых. Нора тихо, чтобы не заскрипели пружины, повернулась на бок. Солнце добралось почти до середины комода. А небо там, за окном, очень блеклое. Будто за лето вылиняло. Или ранние осенние дожди смыли с него все краски, а теперь оно расстелено, как загрунтованный художником серый холст, и ждет, чтобы на него наложили новые краски — то ли светлых облаков золотой осени, то ли хмурых туч, нагруженных долгими дождями. Нора смотрит на небо. Давно не видела его. Здесь, в городе, кажется, ни разу не подняла к нему голову. А ведь даже в укрытиях, хоть в щель, смотрела. На узкую полоску неба, куски облаков, на деревья. Придумывала, на что похожи их ветви. Если торчит одна голая сосновая ветвь, то это протянутая рука. Две, друг против друга ветки молодой березы — руки дирижера. Только неумелого — ветер все время сбивает его с такта. А мерно покачивающаяся вершина сосны — это метелка, которая сметает с поднебесья пыль. Там, в деревне, вообще казалось, что мир очень, очень большой. Столько в нем долин, полей, лугов. Столько лесов, перелесков, озер. Здесь, в городе, Нора совсем забыла об этом: о полях, солнце, деревьях. И о траве — настоящей, густой. Тут все каменное: улицы, дома. Руины. Даже пыль — каменная… И еще толкучка! Нора вдруг вспомнила удивившее ее вчера слово. Это Марите сказала, что пойдет сегодня на толкучку покупать белую кофту. С парашютным шелком ничего не вышло: тот тип продал кому-то другому. Нора тоже пойдет туда! Встретит там Марите… Она вскочила. Быстро натянула платье. Сжевала оставленный с вечера кусок хлеба. Взяла в комоде свои деньги и выбежала. На лестнице пусто. Стали бить башенные часы на площади. Каждые две ступеньки — удар. Пробило восемь. Теперь Нора и сама удивляется, что она купила эту щетку. И тетя Люба недовольна: — Зачем она тебе? Ведь еще чистить нечего. Нора это понимает. Но так получилось. — Ничего, — примирительно говорит отец. — Щетка тоже нужна. — Будет нужна, — поправляет его тетя Люба. И не удерживается, вздыхает: — Хоть бы купила что-нибудь другое… — Другое было очень дорого. Тетя Люба выходит из комнаты. Она всегда выходит, когда раздосадована и не хочет этого показать. Нора начала было объяснять отцу, что не собиралась ничего покупать, пошла только поискать Марите, но замолчала. Она и сама не понимает почему. Ведь правда, не думала ничего покупать. И когда пришла на эту самую толкучку — не думала. Только удивилась, что тут очень много людей. Ее толкали, обходили, будто она всем мешает. А она, привстав на цыпочки, высматривала Марите. Но видела одни головы. Простоволосые и в платках. Они двигались, перемещались, но никуда не уходили. Казалось, даже наоборот — потому и не стоят на месте, что норовят быть в самой гуще. Знакомой головы Марите не было видно. Нора решила посмотреть, кто продает кофточки — может, так легче найдет. И опять удивилась: сколько продают разных юбок, платьев, пиджаков. Не новые, как в магазине, с красивыми бирками, а ношеные. Некоторые совсем старые. Только тщательно выглаженные, даже приукрашенные. Из кармана лоснящегося пиджака торчит белоснежный платочек — "фантазия". А к зеленому платью совсем некстати пришит красный бант. Каждый хвалит свой товар. Если все это слушать, получится настоящая ода старью. "В такой юбке и на бал не стыдно пойти". ("А мне не на бал, на работу", — это уже ответ.) "Девушка, шелк на это платье мне из Парижа привезли". Высокая, в серьгах, женщина держала фрак. Но никто не обращал на него внимания. И фрак очень грустно свисал с рук своей хозяйки. Его, некогда нарядный, надеваемой для выхода на сцену, под свет прожекторов, теперь вынесли в эту шумную толкотню. И казалось, он нарочно сутулится, чтобы его не купили чужие люди, чтобы не унесли в чужой дом. Уж лучше висеть в шкафу на своем привычном месте, даже ненужным, забытым. А что хозяйке нужно на полученные за него деньги купить хлеб — откуда фраку это знать. Нора выбралась из толпы. Вдоль всего рыночного забора, прямо на земле, на подстилках, был очень непривычный товар — кучки ржавых гвоздей, старые дверные петли. Иголки для примусов. Даже клубки веревок. Возвышался голый, без абажура, остов настольной лампы. Парами лежали резиновые набойки. Рубчатые, видно из покрышек велосипедных колес. Еще дверные ручки, связки старых ключей. Бисеринки. Они лежали маленькими разноцветными щепотками на клочках бумаги. Опять гвозди — тоже старые и ржавые, но старик выравнивал каждый молотком. Никто их не покупал. Однако стояли и смотрели, как он их старательно выпрямляет. Нора снова вернулась в середину толпы, где, казалось, стало еще теснее. Вертелась в этом движущемся человеческом лабиринте, даже забыла, зачем сюда пришла. Глазела, как примеряют юбки, кофты. Рассматривают на свет — придирчиво, долго. С недовольным видом спрашивают цену. Уходят. Снова возвращаются. Опять разглядывают. Норе тоже хотелось бы примерить или хотя бы потрогать какое-нибудь платье, кофту. Но ведь сразу станут уговаривать, чтобы купила. Она и цену спрашивать стеснялась. Ждала, когда спросит кто-нибудь рядом. Но все было так дорого… И собственных червонцев, которых утром казалось так много, теперь не хватило бы ни на что. Нора опять выбралась из толпы. Пошла смотреть на бисеринки. Когда еще была маленькая, очень любила нанизывать их на нитки. Неожиданно рыжеусый дяденька с деревяшкой вместо левой ноги (Нора даже вздрогнула: неужели и у папы будет такая?..) протянул ей щетку: "Бери, доченька, всего пять червонцев прошу". Щетка совсем такая, как та, что дома лежала в передней на полочке. Только эта темная. "Бери, доченька…" Он, кажется, удивился, когда Нора развернула свои сложенные в квадратик деньги и достала пять червонцев. "Дай тебе бог счастья", — сказал дяденька, пряча ее деньги между культей и деревяшкой. И сразу же забыл о ней. Опять стал выкрикивать: "Берите гвозди. Бабоньки, кому гвозди? После Гитлера надо отстраиваться. Вернутся с фронта мужики, спасибо скажут, что заготовили. Покупайте гвозди. Пока еще война — недорого прошу!" Нору потянуло уйти отсюда — от этого шума, толкотни. Марите все равно нет. На улице опять посмотрела на щетку. Она уже не казалась похожей на ту, что лежала в передней. Эта черная, стертая. Она чужая… И тетя Люба недовольна. Вышла из комнаты, чтобы не сделать замечания. Нора однажды слышала, как она сказала папе: "Я не могу ей делать замечания, она обидится. А ты отец". Нора вдруг вспомнила: она ведь должна предупредить об Алике! Уже теперь, сейчас. Пока не вернулась тетя Люба, надо папе сказать, что Алик знает правду о своем отце. Собирается убежать. Норе даже кажется, что она уже говорит это. Но в комнате тихо. — Алик знает… Отец сидит задумавшись и, кажется, не расслышал. Она повторяет громче: — Алик знает… — Что-что? — Он знает… — Нора смотрит на пол и на стоптанный, как набойка, кончик костыля. — Что ты…что его отец погиб на фронте… Папа молчит. Тоже уставился в пол. — Одна женщина, во дворе, ему сказала. — А мы думали — так будет лучше… — Конечно, лучше! — Ей очень страшно, что отец такой бледный. И в руках — его красивых руках с длинными пальцами — ни кровинки. Нора погладила бы эту, правую, которая поближе. Но только повторяет: — Конечно, лучше. Но Алик этого не понимает и хочет убежать. Отец не шевельнулся. Может, не расслышал. Нора хочет повторить, но он, не поднимая головы, спрашивает: — Алик тебе это сказал? — Да. То есть… что он убежит на фронт. Что хочет быть, как его… — и она не докончила. Отец молчит. — Хочешь, я поговорю с ним? — вдруг предлагает Нора. Отец удивлен: — О чем? Нора пожимает плечами. Может, о том, что тетя Люба ей тоже не мама. Но сказать это вслух, отцу она не может… — Если уж говорить с ним, то надо бы мне самому… Объяснить. Хотя он вряд ли все поймет. — И, глядя на свою единственную ногу, с тихой горечью добавляет: — Дети очень категоричны. "Я не категорична!" — хотела сказать Нора. Но промолчала. Она всегда молчит, когда отец говорит с ней об этом — очень смущаясь, начинает объяснять, как искал их, как надеялся… Но соседка сказала, что сама видела… А если бы не тетя Люба… Особенно после ампутации… Каждый раз, когда он начинает так говорить, Нора хочет попросить: не надо! Она ведь понимает. Но сегодня он, кажется, и сам не будет продолжать. И она тихо просит: — Не говори, пожалуйста, Алику, что это я тебе сказала. — Наверно, вообще не буду говорить об этом. — Почему? — Так будет лучше… Пусть все остается по-прежнему. — Отец, кажется, сам прислушивается к своим словам — правильные ли. Немного подумав, добавляет совсем так, как говорил раньше, дома: — Нет, не буду. Пусть хотя бы подрастет для такого разговора. — Но если… — Нора все же решается напомнить: — Если он убежит? — Не думаю. — Он же говорил… — Говорить он мастер. — Отец, кажется, доволен, что Алик говорун. — И фантазия у него богатая. Но только пока он дома. А убежать, думаю, не решится. — Помолчав, объясняет: — Он очень напуган. Когда эвакуировались, их эшелон разбомбили. И он потерялся. Только на второй день тетя Люба нашла его, с вывихнутой ручкой, совсем обессилевшего от плача. Он это, видно, помнит. И по ночам иногда кричит. Норе кажется, что отец говорит совсем о другом Алике — маленьком, заплаканном. А этот, который теперь играет во дворе… — Ты тете Любе ничего не говори, — просит отец. — Я бы и тебе не сказала. Но боялась… — Пусть все остается по-прежнему… Тетя Люба тоже удивилась, что Нора так быстро уходит. Даже спросила — не заболела ли. Нет, она здорова. Но почему уходит — объяснить не могла. За обедом было больно смотреть, как отец украдкой поглядывает на Алика. Норе казалось — то с жалостью, что Алику не по детским силам знать свою тайну, то, наоборот, будто сам пугался, когда Алик начинал говорить. Словно ждал недоброго. Нет, не осталось по-прежнему… И все потому, что она рассказала. Но ведь боялась, что Алик убежит! И не ждала, что предупредит кто-нибудь другой. А выходит — только расстроила отца. Но предупредить же надо! В деревне всегда так делали, если узнавали, что будет облава. Нора брела по улице. Смотрела на встречных прохожих. Откуда они, все другие люди, знают, как правильно поступить? Отец с тетей Любой знают, что лучше Алику правду не говорить. Ядвига Стефановна знала, что папу надо подготовить к их встрече. И ее готовила — объясняла, что человеку трудно жить одному… А самой — чтобы радоваться хоть чужой радостью — надо ходить туда, к объявлениям. Нора чуть не споткнулась, пораженная: забыла! Совсем, ни разу не вспомнила о тех листках, бабочками приколотых к стене. Там же висит ее объявление! Может, кто-нибудь прочел и написал под ее строчками, что знает… Она побежала туда. Она маму не забыла! Очень ждет, чтобы вернулась. И не потому туда не ходила, что нашла папу. Она маму ждет, ищет! И бабушку тоже! Стало перед ними совестно. Жалко их. Нора хотела, чтобы мама видела, знала, как без нее плохо, как Нора хочет, чтобы мама вернулась! От угла уже бежала. Сердце билось гулко, нетерпеливо. Тоже рвалось туда. Добежала уже запыхавшись и рывком открыла дверь. Все так же, как тогда. Очень много людей. Будто те самые все еще здесь. Расспрашивают друг друга… Она стала проталкиваться в левый угол, к своему объявлению. Висит. Тот же листок из бухгалтерской книги. С теми же тремя фамилиями. Но оттого, что давно его не видела, он кажется чуть другим, непривычным. Нора нарочно рассматривает его, чтобы еще не признаться самой себе — под фамилиями ничего не написано. Никто не знает, где ее мама. Мама Ида, как Нора ее иногда называла… Здесь только строчка. Ида Маркельскене. Это мамина фамилия… Норе кажется, что буквы погрустнели — жаль им Нору. Они просительно смотрят со стены, будто хотят, чтобы их прочли. И чтобы Норе сказали… Что-то больно падает на ногу. Щетка. Та самая, которую она сегодня зря купила. Потом напрасно рассказала отцу об Алике… Вдруг где-то рядом послышался знакомый звук. На миг рассек этот гул и снова исчез. Нора стала прислушиваться — может, повторится. Тогда она обязательно узнает, вспомнит. Ведь где-то слышала… — Пожалуйссста, есссли сссможете. Иоанна! Ее "ссс". "Пожалуйссста подвиньссся" — это в классе, на письменных по математике, чтобы увидеть, какой у Норы ответ. Нора быстро повернулась на голос. Это она, Иоанна! Только какая-то другая… Без кос. И высокая, худая. Разговаривает с военным. Прощается. Сейчас уйдет! — Иоанна! — Норе показалось, что она крикнула, но Иоанна даже не повернулась. — Иоанна! — теперь уже и правда позвала очень громко. Услышала. Но смотрит на Нору удивленно… испуганно…Будто не верит. Думала, что ее нет? — Нора?! — наконец Иоанна ее узнала. Или, может быть, поверила. — Ты?! Они обнялись. Хотя никогда не делали этого раньше. Иоанна, видно, тоже подумала об этом — они отпустили друг друга. Но стоят близко, рядом. И Нора смотрит на нее — пусть без кос, худую, не похожую на ту школьную красавицу, но все равно Иоанну! — Как математичка? — Нора и сама не понимает, зачем ляпнула это. И все же продолжает: — Больше не придирается к тебе? Иоанна мотнула головой. — А химичка? — Не знаю… — тихо отвечает Иоанна. — Я не хожу в школу. — Я тоже… — Нора опять возвращается сюда, к этим объявлениям. К пустоте под ее строчками. И слышит, как Иоанна говорит: — Я брата ищу, Мику… — Мику?! Его прозвали "образцовый брат". За то, что в школу ходил только с ней, Иоанной. И благовоспитанно нес ее портфель. — Мику… — И Иоанна показывает приколотое четырьмя довоенными кнопками объявление. На куске ватмана рейсфедером выведено: "Кто знает о судьбе Миколаса Контримаса, 1925 года рождения, вывезенного в Германию 27 апреля 1942 года, просим сообщить по адресу…" Улица та же. И дом. Значит, уцелел. — А я ищу маму, — говорит Нора. — И бабушку. — Их тоже вывезли? — Нет, здесь забрали. В самом начале… — А… — сочувственно протягивает Иоанна. И опускает глаза. Она тоже думает, что те, кого тогда забрали, не вернутся? — А твоя мама где? — стараясь, чтобы голос не дрожал, спрашивает Нора. — Дома. — Значит, у вас все как раньше? — и осекается. Ведь Мики нет… — Мама дома… — повторяет Иоанна и еле заметно вздыхает. — Мой папа тоже здесь. — Да? — Иоанна обрадовалась, но лицо все равно грустно-неподвижное. — Разве он не на фронте? — Нет, демобилизовали. — Про ногу Нора не может сказать. — Хорошо, что ты не одна. — Хорошо… — повторяет Нора. — Девушки! — К ним пробирается военный. — Вы не знаете Лавриновича? Владика Лавриновича? — Нет. — Норе кажется, что ответила как-то безжалостно, и она спешит поправиться: — К сожалению, не знаем… — Он учился в восьмом классе, — все еще с надеждой говорит военный. — В восьмом классе первой средней школы. — А мы учились во второй, — словно извиняясь, отвечает Иоанна. Военный отходит. Они молчат. — В наш дом попала бомба, — наконец заговаривает Нора. — Знаю… Я там часто прохожу. И снова молчат. — А где вы теперь живете? — догадывается спросить Иоанна. — Я тут, недалеко, а папа… — заметив ее удивление, Нора умолкает. Но сразу спешит объяснить: — Он же не знал, что я осталась… И был ранен…в ногу… — Лавриновича… Владика Лавриновича… — снова слышится голос военного. — На фронте многих ранили… — говорит Иоанна. — Он не знал, что я осталась, — повторяет Нора. — Искал нас. Потом ему сказали — нас нет, никого… А эта женщина, тетя Люба, тоже была одна, с детьми… Ее муж погиб на фронте. Она очень хорошая. Иоанна молчит. — Детям нужен отец… — доказывает Нора. — А тебе? — Он ведь и мой тоже! — Тоже… Нора не знает, о чем еще говорить. — Я пойду… — И мне пора… Они пробираются к выходу. — Лавриновича… Владика Лавриновича, ученика восьмого класса… — Умоляющий бас провожает их до самой двери. Выходят на улицу. И обе останавливаются. Только теперь Нора замечает, что у Иоанны в сумке полбуханки хлеба и белый матерчатый мешочек, завязанный лентой. Нора узнала — Иоанна ее вплетала в косу. В мешочке, наверно, крупа. Значит, у них больше нет Иоанниной няни Касте и Иоанна сама отоваривает карточки. А раньше ничего не делала. Даже своей комнаты не подметала. — Мне туда… — А мне в ту сторону, — показывает Иоанна. Нора кивает. Она помнит, где Иоанна живет. И обе продолжают стоять. — Никуда не торопишься? — нерешительно спрашивает Иоанна. — Нет… — Может, зайдем к нам? — Хорошо. — И вспомнив, что мама Иоанны учительница, поспешно добавляет: — Если можно. — Да, да, конечно. Пошли. Только молча. — На днях уже, наверно, освободят Таллин, — наконец заговаривает Нора. — И Пярну. Там тоже идут бои. — Да, я читала. Опять молчат. Нора никак не может вспомнить, о чем они разговаривали раньше в школе. Иногда и перемен не хватало, на уроках передавали друг другу записки. На мгновенье Норе даже показалось, что, может, не с Иоанной идет она теперь по улице. Украдкой взглянула. Иоанна. Только не та, не школьная. Нора хочет вспомнить тогдашнюю, как мальчишки ее прозвали — "принцессу". Это они нарочно, чтобы сделать вид, будто она им вовсе не нравится. А на самом деле… Вырезали на своих партах ее монограмму "И. К." — Иоанна Контримайте. Или одну букву "И". И над Микой подтрунивали, что он "образцовый брат" только из зависти, что не они, а он идет с ней в школу. Девочкам Иоанна тоже нравилась. Особенно ее косы — самые длинные и толстые во всей школе. Альда пустила слух, будто она их моет каким-то специальным мылом. Иоанна, конечно, смеялась. Но Альда уверяла — это нарочно, чтобы не делиться секретом. Сама, между прочим, очень старалась подражать Иоанне. Даже "ссс" старалась произносить похоже. — Ты у нас дома не говори, — тихо просит Иоанна, — что встретила меня там, у объявлений. — Хорошо. — Мама… нездорова. — Она умолкает. И ресницы опять вздрагивают. — Она не верит… что Мику вывезли. — Как это — не верит? — Ей кажется, будто Микас только куда-то вышел и скоро вернется… Или что он спит в своей комнате…И что… — Иоанна чуть запинается, — вообще ничего не изменилось. Все так, как было раньше… Нора не может уразуметь. Как это Иоаннина мама, их красивая учительница немецкого языка, не понимает, что Мику вывезли. И что теперь совсем не так, как раньше. Она же видит! Нора вспоминает ее — высокую, стройную. И одевалась всегда красивее других учительниц. Сколько у нее было платьев! И к каждому в тон — туфли. Тоже красивые, на высоких каблуках. Благодаря этим каблукам все знали, что будет на уроке. Если немецкий утром — первый или второй урок, — учительница вызывает кого-нибудь к доске, дает книгу — не учебник, а свою, для чтения, и говорит: "LesenSie,bitte,undЭbersetzenSie". Пока тот, запинаясь и мыча, читает и переводит, она вышагивает на своих высоких каблуках от двери к окну и обратно к двери. Приостановится возле читающего, бросит слово помощи и снова продолжает свой путь. Теперь по проходу вдоль парт и опять: к окну — к двери. К окну — к двери. Но если немецкий бывал последним или даже предпоследним уроком, она, уже усталая, сидела за столом. Объясняла что-нибудь новое и никого не вызывала. — Ты и о гитлеровцах ничего не упоминай, — слышит Нора теперешний, грустный голос Иоанны. — Хорошо. — И что твоей мамы нет, тоже не говори… Нора вздрагивает от этого "мамы нет", но кивает. — А может, мне… лучше не заходить к вам? — Нет-нет, что ты! — Иоанна, кажется, даже испугалась. — Идем. Мама будет очень рада. Ты ведь была у нее отличницей. Отличницей… Норе странно слышать это забытое слово. Внутри даже знакомо задрожало. Как раньше, когда они всем классом, волнуясь, шли к Иоанне на день рождения. Бывало очень неловко, что учительница им подает чай, сама нарезает торт. Старались есть особенно аккуратно, но, как нарочно, кто-нибудь обязательно ронял кусок торта — конечно, кремом вниз, себе на платье или, еще хуже, на ковер. — Куда ты? — удивляется Иоанна. Оказывается, Нора, задумавшись, не заметила, что они уже пришли, и чуть не прошагала мимо. В передней Нора все узнает — вешалку из оленьих рогов и черную подставку для зонтиков. И зеркало в широкой с резьбою раме. Но оно, кажется, висит чуть ниже — теперь не надо вставать на цыпочки, чтобы увидеть себя. И портьеры на окне те же самые. Иоанна почему-то распахивает первую, "запретную" дверь — в отцовский кабинет. — Заходи, теперь это моя комната. — А твой отец? — Он не работает. Сидит возле мамы. — Иоанна, это ты? — доносится из соседней комнаты-там столовая, вспоминает Нора — старческий голос. — Я, папа. Папа? Но у ее папы ведь был совсем другой голос. Нора хорошо помнит его — звучный, баритональный. И всегда, здороваясь, он отвечал двойным: "Здравствуй, здравствуй". Иоанна вынимает из сумки хлеб, белый мешочек с крупой. — Посиди, я сейчас. Кабинет такой же, как раньше. Те же самые книжные полки почти до потолка. Только книг в них теперь мало. Две полки даже совсем пустые, лишь стекло блестит. Письменный стол тоже прежний, на львиных лапах. И маленькие львиные морды на подлокотниках кресла. Норе кажется — сейчас войдет Иоаннин отец в своей домашней "профессорской" куртке и, как обычно, скажет: "А, Маркельските! Здравствуй, здравствуй. Что хорошего в твоей жизни?" А Нора всегда боялась, чтобы он не спросил о чем-нибудь, чего она не знает. Но теперь он, может, не войдет, если сидит возле больной жены. И Норе опять трудно представить себе, что их красивая учительница больна, что лежит, как другие, в кровати, а старческий голос, который спросил: "Иоанна, это ты?" — действительно голос ее отца. Правда, девочки рассказывали, что он намного старше учительницы. Она была его студенткой, а он уже был женатый. И чтобы развестись, должен был писать папе римскому. Но не захотел и просто принял другую веру, перешел в лютеранство. Учительница тоже стала лютеранкой, и они поженились. Нора это знала. Но ей никогда не казалось, что отец Иоанны старый. Он такой красивый, в очках. А что волосы немного седые — так у профессора они и должны быть седыми. Он всем девочкам нравился. Даже Вите, которая говорила, что замуж выйдет только за военного. Чуть скрипнув дверью, возвращается Иоанна. — Я маме сказала, что ты здесь, и она хочет, чтобы ты зашла к ней. Только… — Иоанна запинается, — ты не обижайся, если она… скажет что-нибудь не так…Я ж тебе говорила… Они входят в столовую. Ту самую… Только теперь здесь непривычный полумрак — опущены шторы. А в углу, в кресле-качалке…Нора даже не сразу понимает, что это сидит их учительница — такая худая, сморщенная, совсем старушка. Только платье знакомое — зеленое. На голове — маленькой, будто тоже высохшей, — топорщатся жидкие клочки волос. Вместо прежней красивой прически…А сидящий рядом очень сухой, сутулый старик, может, и правда отец Иоанны. Те же очки… — Мама, вот пришла Нора. — Здравствуйте… — Нора от растерянности сначала даже забыла поздороваться, — Здравствуй, Маркельските, — отвечает голосом учительницы старушка. Профессор тоже кивает. Только грустно, молча. — Садись, пожалуйста. У Норы трепыхнулось сердце — так учительница говорила, когда ставила пятерку. Или четверку. А если произносила только: "Садись", — значит, тройка… Нора опускается на стул. А пол под ногами кажется незнакомым. "Ковра нет!" — догадывается она. — Что у тебя хорошего? Как ты провела каникулы? — совсем как прежде, спрашивает учительница. Иоанна сзади больно сжимает локоть. И Нора поспешно отвечает: — Спасибо, хорошо… — Нора была в деревне, — выручает Иоанна. — Это очень хорошо. Ты купалась? — Д-д-д-а… — А немецкий язык за лето не выветрился из головы? — Учительница хочет спросить строго. — Я ведь проверю. Иоанна опять сдавливает локоть. — Я… повторяла… — Это хорошо. Иоанночка тоже занималась. Я хочу, чтобы вы знали больше, чем проходите по школьной программе. — Спасибо… Норе кажется, что она уже давно здесь. И теперь всегда должна будет сидеть в этой полутемной комнате напротив обоих стариков и отвечать на вопросы. А шевельнуться нельзя — локоть будто в тисках. — Как поживает твоя мама? — слышит она. Тиски сильно сжимают локоть. И все равно Нора не может ничего выговорить. — Твоя мама все еще обижается на меня, что я тебе вывела в прошлом семестре четверку? — Нет… Мы с Норой пойдем ко мне, хорошо? — Иоанна спешит опередить новый вопрос. — Чем меньше учитель балует пятерками, — продолжает ее мама, — тем усерднее ученики занимаются и, следовательно, больше знают. Это она говорила и раньше, в школе. — Мы пойдем, — опять выручает Иоанна. — Ты пригласи Нору поужинать с нами, — говорит учительница. — Пусть Касте сделает шарлотку… Иоанна все не отпускает локоть. — …придет Микас, и мы будем ужинать. Локтю стало очень больно. — Он… сегодня вернется поздно, — говорит муж своим теперешним, старческим голосом, легонько поглаживая ей руку. — Тогда пусть Касте оставит ему ужин в духовке. — Хорошо, — покорно отвечает Иоанна. — И не забудь ей сказать, чтобы хлеб покупала в другой булочной. К обеду опять был невкусный. — Хорошо, мамочка, я скажу. А старик все так же успокаивающе гладит ей руку. — Пусть девочки идут, — говорит он. — Им надо поговорить, почитать. — Да-да, идите, — разрешает учительница. — Но обязательно повторите текст. Я потом проверю. Они возвращаются в кабинет. Теперь он Норе кажется больше и просторнее. Может, потому, что светло? Только маленькие львиные морды на подлокотниках кресла злобно скалят свои деревянные пасти. Иоанна сидит понурив голову. И Нора ей тихо говорит: — Все равно хорошо, что у тебя есть мама… — Конечно, хорошо! — И неожиданно заговаривает совсем о другом: — Кого-нибудь из нашего класса видела? — Нет. — Юргиса вывезли. Вместе с Микой, они попали в одну облаву. — Юдиту тоже забрали. — Знаю. Мне рассказали… И что среди тех, кто ее гнал на расстрел, был Пранас. — Пранас?! Он же играл на аккордеоне! — И самой стало стыдно своих слов. Но она, правда, никак не могла себе представить, что Пранас, который на школьных вечерах стоял на освещенной сцене и играл, потом — с винтовкой… как гитлеровец. — …и, конечно, удрал в Германию, — доносится голос Иоанны. — После того, что натворил, ничего другого ему не оставалось. Пранас… С винтовкой. Гитлеровец… В комнате тихо. Очень тихо. — Еще Раймонду иногда видела, — прерывает тишину Иоанна. — Она приходила со своим отцом. Он папины книги покупал. Нора чуть не спросила, зачем их продавали. Но вовремя спохватилась. — А что… в школе? — решается она спросить. — Не знаю. Я ведь училась только первый год. А когда вывезли Мику и мама… — Внезапно Иоанна начинает уверять: — Не думай, мама не совсем больная. Ты же видишь, она узнает, помнит. И читает. Одевается тоже, как раньше. — Да… — соглашается Нора. И снова видит это обвислое зеленое платье и поредевшие волосы, по-прежнему зачесанные вверх. — Она только не понимает, что нет Мики… — объясняет Иоанна. — И что мы Касте давно отпустили. И еще… что вещей уже осталось совсем мало. Правда, ее платья папа не разрешает продавать. Хотя они ей теперь очень широки. Продаем его костюмы. Шубу продали. Ковер. И мои косы… Но главное — книги. — А твоя мама… этого не замечает? — Мы ей говорим, что отдали в переплет. — И она верит? — Верит. Потому что сразу забывает. Потом опять спрашивает. И мы снова говорим то же самое. — А разве отец не работает? — Нет. Во время оккупации университет был закрыт. А теперь… нельзя оставить маму. Да и если она поймет, что папа работает, сама тоже захочет пойти в школу. А так мы ей говорим, что каникулы. — Она и в это… верит? Иоанна кивает. — Может, потому что мы с папой тоже дома. — А зимой? — Она, кажется, не совсем понимала, что зима. Мы же ее прятали. Гитлеровцы таких больных не лечили. И… забирали. Было очень страшно. Особенно, когда над нами, в шестой квартире, жил гестаповский офицер. — Но теперь ведь можно… — Нора решилась вслух произнести это слово: — … лечить. — Мы и лечим. Только дома. Папа не хочет отдавать ее в больницу. К нам ходит его друг, профессор. — Иоанна помолчала. — Все надеемся — когда Микас вернется и, она его увидит, — может, начнет поправляться. Иоанна вздыхает. Теперь уже не стесняясь. — Вот я и хожу каждый день к этим объявлениям. Хотя…если Микас вернется, ведь сам придет домой. — Конечно, придет! — спешит заверить Нора. И, помолчав, добавляет: — А мой отец на фронте потерял ногу…