ЗНАКОМАЯ КЛЯКСА, ЗНАКОМЫЙ ДИВАН…

Когда муж нашей секретарши, Рашкаускене, позвонил, что она заболела, и он просит кого-нибудь принести ей зарплату, это поручили мне. Я ушла с работы пораньше, чтобы не опоздать на первый урок. Будет немецкий, а в прежней школе я учила французский. Теперь я уже к урокам немецкого привыкла. А в начале их еле выдерживала. С первой минуты хотела, чтобы урок скорее прошел, или чтобы учительница объясняла очередное правило грамматики только по-литовски, не приводя примеров на немецком. Боялась, чтобы она случайно не произнесла какое-нибудь слово из лагерных окриков. Убеждала себя, что не произнесет, — она ж не немка! И голос у нее тихий. Да и говорит в основном об артиклях, склонениях, перфектах и плюсквамперфектах. Однажды наш аккомпаниатор, Ефим Борисович, увидев у меня на столе учебник немецкой грамматики, сказал, что язык мне, наверно, дается легко, — я ж его должна знать со времен лагеря. Не стала я ему объяснять, что в лагере я на немецком слышала только "Judische Sсhwеine"*(*"Еврейская свинья") да несколько команд. В Штрасденгофе нас еще заставляли, маршируя, повторять специально для нас придуманную песню о том, что мы были господами мира, а теперь мы — вши мира. Нет, не стала я Ефиму Борисовичу ничего говорить. А в классе о том, что была в гетто и лагерях вообще никому не говорила. Только в анкете на вопрос была ли на временно оккупированной территории ответила, что была. Указала, где и с какого по какое время. Увлекшись своими мыслями, я и не заметила, как оказалась на улице Тилто, у дома Рашкаускене. Еще раз заглянула в бумажку с адресом, и свернула во двор. Дверь открыл высокий парень. Наверно, сын. Когда я вошла в комнату, где лежала больная, лишь мелькнуло в голове, что у папы в приемной тоже стояла плетеная мебель. Я отдала Рашкаускене зарплату. Выложила купленное на месткомовские деньги печенье. И только когда села в одно из двух кресел, а оно как-то знакомо скрипнуло, и на столике увидела огромную чернильную кляксу, я их узнала — и столик, и оба кресла… …Когда нам с Мирой становилось "тесно" готовить уроки в одной комнате, меня, как младшую, отправляли в пустовавшую вечером папину приемную, за этот столик, что мне, естественно, казалось несправедливым. И однажды, во время очередного такого "изгнания", я нечаянно, а может, желая показать, что мне тут неудобно, задела краем учебника чернильницу. Она опрокинулась, чернила быстро потекли, я испуганно бросила промокашку, стала тереть, но только больше размазала. И на столике осталась уродливая, похожая на синюю жабу, клякса. Я ее узнала, свою кляксу… Чтобы не выдать себя, быстро отвернулась. Но… из-под простыни, на которой Рашкаускене лежала, виднелась знакомая обивка. Тахта тоже наша. Она стояла в столовой. И Раечка с Рувиком очень любили на нее забираться, особенно когда папа ложился после обеда отдохнуть. Теперь на ней лежит эта чужая женщина. А Раечка с Рувиком последние два года своей короткой жизни спали на полу…

РОЖДЕНИЕ СЕСТРЕНКИ

В декабре Кира Александровна родила дочку. Когда ее привезли из больницы, и я увидела эту завернутую в одеяльце крохотулю, мне захотелось взять ее на руки, приласкать, — ведь эта малышка — моя сестра. Совсем-совсем маленькая сестренка. Папа и Кира Александровна, вместо того, чтобы радоваться новорожденной, были грустны: девочка больна. Кира Александровна обвиняла больницу, в которой рожала, — девочку простудили, пеленали в сырые пеленки. Но врач папе объяснил, что дело не в простуде, а в том, что у ребенка врожденная болезнь, которая называется болезнью Дауна. Она неизлечима. Спросил, не было ли в нашей семье даунят. А папа даже названия такого не знал. Бабушка родила семерых, ее сестра — четверых, в его семье, и в семьях его братьев и сестры дети рождались здоровыми. Были ли в семье Киры Александровны больные дети, он не знает, и, конечно, никогда ее не спросит об этом. Назвали малышку Ганной — в память о папиной матери, бабушке Хане. Папа утешал Киру Александровну, что девочку вылечат. Медицина развивается такими темпами, что вскоре, наверно, изобретут лекарство и от этой болезни. Но мне знакомая врач сказала, что надежды напрасны. От этого стало еще более жалко новорожденную, папу, Киру Александровну. Я обещала, что в свободное от школы время — по средам вечерами и по воскресеньям буду приходить им помогать.

ПЕРВЫЙ БОЛЬШОЙ ПЕРЕВОД

Теперь я не только работала и училась, но еще переводила на литовский язык роман Виссариона Саянова "Небо и земля". Папа был очень удивлен, что мне, непрофессиональной переводчице, и не так уж хорошо знающей русский язык, издательство доверило сразу такую большую и серьезную работу. А я стеснялась признаться, что не издательство мне ее "доверило", а предложил один знакомый. Когда я работала в Управлении по делам искусств, мы вместе ездили в Москву, каждый защищать свою смету. Я тогда даже не знала, что в его ведении — финансирование издательств. А недавно он меня остановил на улице. Сказал, что собирался мне позвонить и договориться о встрече, потому что хочет предложить перевод на литовский язык какого-нибудь романа русского автора. От неожиданности я растерялась и бросила, что не смогу, я же не переводчица. Но он продолжал настаивать. Сказал, что уже договорился с издательством, ему назвали две книги — "Люди из захолустья" Малышкина или "Небо и земля" Саянова. Но предпочтителен перевод Саянова, — книга выдвинута на Сталинскую премию. Даже если автор ее не получит — уже одно то, что роман был выдвинут на премию, очень важно. Так что надо срочно взять в библиотеке роман, и сесть за работу. Книга большая. Он скажет, чтобы подготовили договор и позвонили, когда мне прийти его подписать. Ну, а гонорар — пополам. Последнее меня так огорошило, что я пробормотала: — Что вы! Пусть переводит кто-нибудь другой. — Почему другой? Ты же знаешь литовский язык. (Раньше он мне никогда не говорил "ты".) А если что будет не так, редакторы поправят… Они за это зарплату получают. Я как раз недавно выхлопотал им в Москве, в Государственной штатной комиссии, новое штатное расписание, и всем им повысили оклады. Так что они мне обязаны. — Но одного знания языка мало. Это же художественная литература! Пусть переводит кто-нибудь другой. Потом я себя укоряла, что не сказала это более решительно. А повторить не успела: он вдруг увидел, что подходит его автобус и заторопился к остановке. На ходу бросив: "тебе позвонят", вскочил на подножку. Дверца затворилась, и автобус уехал. Весь вечер — и в школе, и потом, дома, у меня не выходило из головы его "гонорар — пополам" и "они мне обязаны". Возмущалась — как можно такое говорить? Сердилась на себя, что не отказалась более твердо. Решила завтра утром, придя на работу, первым делом разыскать его телефон и позвонить. Отказаться. Правда, немного соблазняла мысль, что это ведь перевод целого романа. Но и было страшновато, я же никогда большого произведения не переводила. Песни не в счет. К тому же он мне этот перевод предложил для того, чтобы я поделилась с ним гонораром. Было стыдно даже представить себе, что я ему даю деньги. И он их будет пересчитывать. Положит в карман. Нет, нет! С таким человеком не хочу иметь никакого дела. Завтра позвоню и откажусь. Но утром я, как нарочно, ни на минуту не оставалась в комнате одна. А в конце дня позвонила незнакомая женщина и очень приятным голосом пригласила завтра прийти в издательство подписать договор на перевод романа Саянова. Договор уже подготовлен. А чтобы мне не надо было ходить к ним дважды — сразу получить и небольшой аванс. Я не знала что делать. Не могла же я этой приветливой женщине сразу сказать, что не приду, и тем более объяснить почему. А договор она уже подготовила, даже аванс выписала. Что делать? С папой посоветоваться нельзя. Он ужаснется, что я вожу знакомство с таким непорядочным человеком. А я никакого знакомства с ним не вожу, и от одной поездки в Москву до другой мы всего лишь здоровались. Может, рассказать на работе моим подругам Риде с Яниной, они еще не ушли. Но беззаботная Янина махнет рукой: нашла из-за чего переживать. А Рида просто скажет, чтобы я бросила свои "интеллигентские штучки" и немедленно согласилась. Я же люблю заниматься писательством. Пусть половину отдам, но вторая же останется. По крайней мере куплю себе какую-нибудь обувь и не буду ходить с мокрыми ногами. Нет, советоваться с ними не имеет смысла. Не поймут. В издательство я пошла… У звонившей мне женщины не только голос был приятный, она и сама оказалась очень приветливой. Предложила предварительно ознакомиться с договором. Но я хотела скорей уйти отсюда, и не стала его читать, а сразу подписала. В бухгалтерии и вовсе стыдно было смотреть, как кассирша отсчитывает двести рублей. Казалось, все понимают, почемусо мной подписали договор. ОН мне позвонил почти сразу, назначил встречу, и я, смущаясь, отдала ему заранее завернутые в бумажку сто рублей. Он их спокойно положил в карман, и сказал, что следующая выплата будет, когда представлю перевод. Я обрадовалась, что это еще нескоро, и поспешила в школу. Вначале перевод у меня не получался. То есть слова я переводила правильно, некоторые еще и перепроверяла по словарю, но фразы были какие-то нескладные, корявые. И только на пятую или шестую ночь — я же переводила только по ночам, после школы — уже в который раз переписывая первую страницу, неожиданно поняла, что не надо переводить чересчур дословно, а тем более оставлять слова в том же порядке, в каком они написаны по-русски, а надо излагать текст свободно, чтобы звучало органично по-литовски. И стало получаться! Я в ту ночь перевела почти три страницы. Теперь я переводила медленно, дотошно. Чиркала, переписывала. И установила себе норму: ночью, после школы — одна или полторы страницы, по воскресеньям три, а если есть прямая речь и строки короткие — то четыре. Мои приятельницы — Майя, Фрида, ее муж Боря такого образа жизни не одобряли: во время войны четыре года не было жизни, так еще сама лишаю себя ее радостей. Вместо того, чтобы ходить на танцы, свидания, в кино — света белого не вижу: днем — на работе, вечером — в школе, а ночью и по воскресеньям корплю над своим Саяновым. Так и замуж не выйду. А я о замужестве и не думала. Не хотела думать. Потому что… …В Штрасденгофе нас держали не в бараках, а на бывшей фабрике. Для этого над ее прежним каменным забором натянули еще несколько рядов колючей проволоки, установили прожектора, поставили охрану. К фонарному столбу во дворе прибили доску с надписью: "Вы живете не для того, чтобы работать, а работаете для того, чтобы жить", и повесили кусок рельса — лагерный гонг. В бывших цехах сколотили из неструганых досок трехъярусные нары. Единственное, что осталось от фабрики — это широкая, проходившая через все четыре этажа круглая печь, которую, конечно же, не топили. Наш, женский блок был на четвертом этаже, а мужской — сюда привезли мужчин после ликвидации рижского гетто — на первом. Второй и третий этажи заселили позже, женщинами из других гетто. На ночь блоки, естественно, запирались, а на лестнице стоял охранник. Кто-то из работавших на лагерной кухне рижан умудрился устроить в этой печи веревочную лесенку до четвертого этажа. И вот однажды я проснулась ночью от какой-то возни и сопения рядом. Узнала одного из поваров. Я хотела слезть с нар, убежать в тот конец блока, заткнуть уши, но лежала, боясь шевельнуться, чтобы они не поняли, что я не сплю. Когда он наконец ушел, я услышала, что моя соседка, накрывшись с головой, что-то жует… Об этом я никогда никому не рассказывала. И когда подруги меня пугали, что при такой своей жизни не выйду замуж, я отшучивалась вычитанными у Шекспира словами, что чем позже это сделаю, тем меньше времени останется жалеть. Остальное объясняла просто: не хочу остаться малограмотной. Мне нравится все время узнавать что-то новое, а танцевать не люблю. (Правда, не добавляла, что и не умею, — некогда было научиться…) И чем бессмысленно шаркать ногами, лучше в свободный от школы вечер остаться после работы на концерте. Но и это я делала редко, — надо было переводить. Теперь даже в музей я заходила редко, и только чтобы убедиться, что там все по-прежнему.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: