— Что он там делает в финале, бог ты мой! Перебирает по очереди темы всех предыдущих частей и ни на одной не останавливается. Пробы? Но ведь мы не дегустаторы, милейший!
Шуман поддерживал разговор вежливо, но вяло. Все эти примеры не удивляли его: многие современники не понимали Бетховена и отвергали как раз то, что было наиболее прекрасным в его творчестве.
Дав хозяину высказаться, Шуман спросил, нельзя ли заглянуть в бывшую комнату Франца Шуберта. О, разумеется, этот приют всегда открыт для гостей. Фердинанд предупредил, что оставшиеся сочинения было трудно привести в порядок. Бедный Франц не отличался аккуратностью и, как человек, сочиняющий много и пылко, не успел разобраться в собственных рукописях.
— Мне удалось издать несколько сборников песен, и, должен сказать, я не жалел сил, чтобы познакомить публику с сочинениями брата. Это было нелегко, уверяю вас!..
Шуман вошел и огляделся. Комната была аккуратно прибрана и даже, по-видимому, оклеена новыми обоями. Но сквозь них проступали предательские пятна, и сырой холод стоял в воздухе. Шуман увидал кровать, покрытую темным одеялом, маленькое старое фортепиано, такой же старый письменный стол, придвинутый к самому окну, и простой шкаф — не то платяной, не то книжный. Единственный стул стоял в простенке.
Здесь никто не жил. Фердинанд открыл шкаф. Верхние полки были пусты. Только пару медных подсвечников заметил Шуман на одной из них. На нижних полках лежали нотные листы, аккуратно сложенные пачками.
— Здесь нет ничего нового, — сказал хозяин, — только одни черновики, которые жаль уничтожить.
Шуман попросил разрешения остаться на некоторое время в этой комнате и посмотреть черновики. Фердинанд дал согласие. Вскоре после его ухода появился слуга и затопил камин. Он притащил с собой и кресло.
Несколько часов просидел Шуман в «музее» Франца Шуберта — так назвал он неуютное помещение, где ему пришлось рассматривать ноты.
Вначале осторожно, словно боясь ожечься, коснулся он первых листов. Но затем с привычной сноровкой редактора, быстро разбирающегося в рукописях, принялся за работу. Увы! Мало помогла ему его опытность. Перед ним были наброски, отрывки — без начала и без конца; мелькали то темы, то разрозненные аккорды, то один лишь бас с цифровыми обозначениями Бог весть откуда они были выхвачены и куда девались остальные листы. Так был обнаружен черновик до-минорного экспромта, и Шуман долго держал его в руках.
Когда он снова увидал стены убогой комнаты и отдельные листы перед собой, он болезненно ощутил все несоответствие между этим приютом певца и сокровищами, которые здесь скрываются.
Позабыл ли Шуберт об этих нотах или просто не успел собрать их? Говорили, что он заболел внезапно и не приходил в себя до последней минуты.
Теперь уже не самый вид жилья был тяжел Шуману. Мало ли где приходится жить гению? В конце концов, здесь не так уж плохо: уединение, фортепиано, чего же больше? Но никакая биография, никакие рассказы очевидцев не могли полнее осветить жизнь Шуберта, доказать его одиночество и заброшенность, чем эта груда исписанных листов, не приведенная в порядок в течение десяти лет.
А между тем Фердинанд говорил правду: он действительно потратил немало усилий, чтобы напечатать произведения брата, к памяти которого относился уважительно. Шуман и раньше слыхал об этом. И если он не проникся заочной симпатией к Фердинанду, то лишь потому, что сообщения о нем были противоречивы. Но разве не такова человеческая натура? Можно любить — и не понимать другого, считать себя близким ему — и быть чужим, желать добра — и этим (именно этим!) причинять зло. В собственной семье талант не всегда находит признание, особенно при неудачах, как это было с Францем Шубертом.
Неужели никто не заглядывал сюда с тех пор, как благопристойный Фердинанд сложил эти листы и перевязал их тесемкой? О Шуберте говорили, что вдохновение настигало его, как буря. Он торопливо записывал внезапно возникшие мысли где попало: на ресторанном счете, на спинке садовой скамейки, на любом обрывке бумаги, который был в руках. Вероятно, многие замыслы остались незавершенными. Их накопилось много, а его жизнь была коротка.
Можно предположить, что при его беспокойной, неустроенной жизни у него попросту не хватало времени для разбора черновиков и переписки нот. У Россини есть секретарь, который этим занимается, у Мейербера, говорят, даже два, а Шуберт, вероятно, не успевал и пообедать в течение дня. А порой и обеда не было…
И все же он оставил после себя столько прекрасных, законченных творений.
Уже наступил вечер. Шуман отклонил предложение хозяина пообедать вместе и попросил разрешения прийти завтра пораньше. Может быть, из разрозненных листов удастся собрать что-нибудь единое?
— Если это доставит вам удовольствие, — ответил Фердинанд.
Он не видел смысла в поисках. Но Шуман все-таки явился в «музей» на следующее утро.
Целый час прошел зря, потом мелькнула надежда: стали попадаться страницы, связанные одна с другой. Их было целых семь. Тональность, ритм, фактура[36] — все это не оставляло сомнений: перед ним была симфония, ее первая часть.
В письме ко мне Роберт назвал ее «Венской». Прообразом Вены. Не той поверхностно блестящей и бездумной Вены, какой представляется новичку ее внешняя оболочка, а подлинной, народной, с ее пестрыми толпами и разноязыким говором, с башней святого Стефана, с ее музыкой, в которой крестьянские напевы сливаются с мелодиями Моцарта и Бетховена.
Одна удача влечет за собой другую: нашлась медленная часть, потом скерцо. Страницы были пронумерованы, а вторая часть переписана набело.
При всем желании быть кратким в моем повествовании я не могу не сказать хоть несколько слов о второй части этой симфонии. Она очаровала меня, когда я услыхал ее в Лейпциге. Я уподобил бы ее дневнику путешественника, который бродит один среди природы, радуется всему, что видит, но всякий раз возвращается к одному любимому месту. В этом медленном рондо несколько раз повторяется один и тот же элегический мотив, и я с нетерпением ожидаю, когда он появится.
Третья часть симфонии оказалась разновидностью венского вальса; Шуман заставил себя отложить ее, почти не рассматривая. Вот когда найдется финал, он вернется к предыдущему.
Но финал не находился. Только один лист, исписанный неразборчивым почерком, мог вселить надежду: наверху, где пишутся посвящения, стояло одно слово: «Бетховен». И дата: 1828… Год смерти Франца Шуберта.
Значит, это была последняя симфония. Шуман задержался на странице с посвящением. Следующая не могла быть ее непосредственным продолжением, но она была оттуда — только ближе к концу. Навстречу неслась мелодия на фоне триолей[37].
Да, оттуда. Шуман недаром умел заполнять белые пятна в партитурах. Он первый заметил ошибки в издании соль-минорной симфонии Моцарта, он определил, когда был написан «Зимний путь». Как историк и знаток стилей, Шуман превосходил многих ученых-музыкантов.
Здесь же и дата, и посвящение, и весь характер музыки приводил к единственной догадке. Он безошибочно узнал бы финал симфонии, если бы нашел его.
Но тут следовал обрыв, пропасть. Других страниц не было. Неровный, словно лихорадочный, почерк и поздняя дата могли быть зловещими признаками. Шуберт, как видно, не успел закончить симфонию. Даже набросков финала не осталось, ничего похожего на те две сияющие страницы. Симфония оборвалась, как и сама его жизнь.
Держа ноты в руках, Шуман постучался к хозяину дома и сообщил ему о своей находке. Фердинанд был доволен. Он перелистывал ноты, повторяя: «Великолепно, чудесно!» Но внезапно он нахмурился; его рука, державшая листы, дрогнула.
— Вы захватили с собой лишние бумаги, — сказал он.
— О нет, это финал симфонии. Его начало.