«На взморье вечером». Да, вот и это: закат бросает красный отблеск на лицо рассказчика…
Были тут и рисунки ко всему «Детскому альбому». Десять счастливых лет проходили перед Кларой.
Она перевернула страницу и увидала новый рисунок. А наверху надпись: «Вечер». У открытого окна сидит молодая девушка и смотрит на небо. А на небе, уже потемневшем, ярко и четко выделяется Большая Медведица — семь крупных звезд. На лице девушки напряженное ожидание и вера. Можно подумать, что она сказала возлюбленному перед разлукой: «В день моего рождения, когда покажутся звезды, взгляни на Большую Медведицу. И я тоже взгляну…»
Клара долго рассматривала альбом. Перелистывала и вновь возвращалась к «Вечеру». Хозяйка сидела поодаль.
Наконец Клара поднялась.
— Благодарю вас, — сказала она. — Вы доставили мне большую радость.
— Как жаль, что вы не застали брата! Он будет в отчаянии.
— Да, мне не повезло, — ответила Клара. — Кто знает, может быть, он и согласился бы подарить мне один из этих рисунков.
— Мой брат очень дорожит ими, — сказала сестра художника, — но вы… у вас, конечно, есть права. Жена гения, знаменитая артистка…
— Совсем не потому, — сказала Клара, — а потому что его попросила бы не знаменитая артистка, а бедная девочка, которая смотрела на Большую Медведицу.
Она простилась и ушла.
Глава восемнадцатая. О прошлом и будущем
Благодаря долголетию, посланному мне судьбой, я имел возможность в прошлом, восемьдесят восьмом году присутствовать на замечательном празднике музыки — на Лейпцигском фестивале. Давно уже в нашем городе не было так многолюдно. Съехалось много музыкантов и просто любителей, чтобы услыхать музыку Чайковского, Грига, Дворжака, Сен-Санса. Среди этих прославленных был и Брамс.
Мне как-то не удавалось прежде встречать его, но, по словам людей, знающих Брамса, никто не узнал бы в этом толстом, внушительном человеке худенького, робкого мальчика, который некогда приезжал к Шуману в Дюссельдорф.
Теперь ему было пятьдесят пять. Будучи ровно на двадцать лет старше, я мог бы и не заметить в Брамсе признаков так называемого позднего возраста. Но даже мне он показался пожилым, сам не знаю почему.
Первый день фестиваля кончился поздно. Случилось так, что мы с Брамсом возвращались домой вместе. Гостиница, в которой он жил, была рядом с моим домом.
Во время утренней репетиции нас познакомил Эдвард Григ; вечером исполнялся его квартет, вызвавший всеобщее восхищение.
— Какой замечательный! — сказал я о Григе. — И человек и художник — все в нем чудесно.
— Да, — ответил Брамс, — он симпатичный.
— А его жена! Тоже удивительная женщина. И артистка…
Брамс кивнул.
— И как они подходят друг к другу!
— Да…
— Подумать только, как наша судьба зависит от случая, — продолжал я. — Можно и не встретить ту, с которой непременно будешь счастлив. А ведь она где-нибудь… была!
— Я, например, не женился, — неожиданно заговорил Брамс, — оттого, что в двадцать лет встретил женщину, которая не могла стать моей женой. Но все-таки встретил.
— Она была не свободна?
— Она и теперь не свободна.
Мы шли по пустынному Лейпцигу. Я представил себе пожилую почтенную даму, замужнюю, в счастливом окружении детей, а может быть, и внуков. Брамс, как друг этой семьи, вероятно, часто навещает ее.
— Чужая душа — потемки, — снова заговорил Брамс. — Когда эта женщина овдовела, я не сразу, конечно, а через год предложил ей руку. И предлагал много раз. Ей было приятно мое общество. Она даже говорила, что оно ей необходимо. Но всегда отказывалась выйти за меня, якобы потому, что старше на четырнадцать лет.
«Слишком определенно, дружище», — подумал я.
— Конечно, я был молод, — продолжал Брамс, — и многого не понимал. Разница лет не препятствие. Мои родители тоже… Мать была значительно старше отца. И они долго прожили вместе.
Снова он замолчал.
— Но она действительно не свободна. Верна человеку, которого нет на свете… более тридцати лет.
Бывает, что и самые скрытные люди чувствуют потребность высказаться.
— Одно время я сватался к ее дочери. Сходство было большое…
Я кое-что слышал и об этом. Но веселая Юльхен[53] не походила на свою мать. Это ему так казалось.
— Я люблю этот город, — продолжал Брамс, — как иные музыканты любят Вену. Для меня Лейпциг вдвойне священен[54].
— Я живу здесь более полувека, — сказал я.
Брамс зорко посмотрел на меня и отвернулся.
— Вы могли бы написать книгу о Шумане, — сказал он немного погодя.
— Я уже сделал это.
— Вот как?
Мы некоторое время прошли молча.
— Должно быть, печальная книга…
— Я всегда думал, что человек сильнее своей судьбы.
— В каком это смысле? — спросил Брамс.
— В том, что он побеждает ее. Я не могу вспоминать Шумана несчастным, разбитым, особенно после одного случая.
Брамс снова внимательно посмотрел на меня, но не спросил, какой это был случай.
Город спал в лунном сиянии. В школе святого Фомы светилось единственное окно. Была ли это комната регента, готовящегося к завтрашней спевке, или спальня мальчиков-певчих, до сих пор не уснувших? Так странно было думать, что именно в этом городе более ста лет назад жил тот, кто написал «Страсти по Матфею».
— А что будет через пятьдесят, через сто лет? — спросил Брамс, словно угадывая мои мысли. — Родится ли на этой улице новый гений?
— Почему именно на этой улице? — спросил я. — Не все ли равно где? Пусть родится в любом уголке земного шара.
— Ну, все-таки… — сказал Брамс.
— Да и что гадать о будущем, если еще сегодня мы видели такое созвездие талантов.
Эти слова могли польстить Брамсу, потому что недавно исполнялось его трио вместе с квартетом Грига. Но ничто не могло вывести его из меланхолии. Он простился со мной у входа в гостиницу, а я еще некоторое время бродил по улице в тишине.
Случай, о котором я не рассказал Брамсу, отчетливо припомнился мне.
Не знаю даже, можно ли назвать это случаем…
В пятьдесят шестом году я узнал о безнадежном состоянии Шумана и поспешил в Эдених. Я не ожидал, что меня пустят к Роберту: туда нет доступа даже для Клары. Я хотел только поговорить с заведующим лечебницей — доктором Рихардом.
Но я не застал его, а помощница доктора, сиделка, сообщила мне о больном:
— Он, слава богу, не в таком положении, которое опасно для других. Если хотите знать, он мало изменился. Только что не любит говорить. — Неожиданно она прибавила: — Раз уж вы приехали сюда, я, так и быть, разрешу вам украдкой заглянуть к нему и удалиться. Он не услышит. Он не слышит ничего, кроме тех звуков, которые его преследуют. Вы немного постоите и уйдете.
Я поблагодарил за это позволение проститься с ним издали.
— Приходите через час, я провожу вас.
Я удалился. Но через час, когда пришел срок явиться туда, я не пришел. Не потому, что боялся. Ведь она сказала, что он не очень изменился.
«Но, — думал я, — к чему? Он не увидит меня. И не узнает. А я помню его таким, каким он был в свои цветущие годы. Пусть это впечатление и останется».
Я провел некоторое время в гостинице. Башня лечебницы была видна из моего окна, совесть меня терзала. «Как же так, — говорил я себе, — ты считаешь его мертвым, а он здесь, совсем близко».
Чтобы не видеть башню, я вышел из гостиницы. Медленно добрел до конца улицы и вышел в поле. Майский день сиял во всем великолепии. Весенний простор открылся передо мной, всюду чувствовалась жажда жизни.
Вероятно, оттого, что я с детских лет занимаюсь музыкой, я часто слышу мысленно то, что мне знакомо. Звуки всплывают неожиданно и сливаются со зрительными впечатлениями, с пейзажем. И теперь мне слышалось: что-то переливается и звенит в воздухе. Стоит мне дать себе чуточку воли, и я узнаю эти звуки, они уже несутся издалека, наплывают со всех сторон.