— Какой рисунок?
— Офелию.
— Конечно, дитя мое.
Я с готовностью достаю томик Шекспира, где есть «Гамлет», и показываю Молли иллюстрацию.
— Ничего, — говорит она про Офелию. — Хорошенькая…
И снова глядится в зеркало. Но тут же спохватывается:
— Я слушаю. Мне очень интересно.
Я жил этими уроками. Уже с утра мечтал, как приду вечером, буду сидеть рядом с Каролиной и ставить ее пальцы…
— Так шло время, — говорю я. — И скоро я убедился в ее ответном чувстве.
— Да? — переспрашивает Молли с недоверчивой интонацией.
— Чудесная дружба предшествовала этой любви и только окрепла вместе с любовью. Я видел в ней сестру, она во мне брата…
Подавленный смешок заставляет меня остановиться. Моя ученица делает неимоверные усилия, чтобы не рассмеяться вслух. Это ей удается. Ее уморительно серьезная рожица с дрожащими розовыми ноздрями прелестна. Меня умиляют ее добросовестные попытки справиться с веселостью. Ей не хочется огорчить меня.
— Что же было дальше? — спрашивает она чинно. — Вероятно, отец воспротивился?
— Вы угадали. В ответ на мое почтительное объяснение он указал мне на дверь, назвав проходимцем, клоуном и выскочкой.
— Должно быть, и вы не остались в долгу?
— Вы правы, дружок. Когда он в ярости спросил меня, понимаю ли я разницу между сословиями, я ответил, что понимаю: аристократ бывает грубияном и невеждой, а человек простого сословия — благородным и великодушным. Он стал изо всех сил звонить в колокольчик. Я оттолкнул лакея и выбежал вон, не помня себя.
— Я так и думала: вы были порядочный забияка!
— Во всяком случае, этот урок не прошел даром.
— Ну, а она?
— Она? Ничего.
— Как же так?
В глазах у Молли искреннее недоумение.
И перед этим ясным взглядом я испытываю смущение. Не придумал ли я свою Каролину и всю ее духовную красоту? Если она была такой, какой я видел ее, то что же помешало нам быть вместе? Ведь такая девушка не боится бедности. Что же случилось? Ведь Шуман все-таки женился на своей Кларе после пятилетней борьбы за нее! И даже не побоялся судебного процесса с ее отцом. Правда, Фридрих Вик не был министром.
— А что вы бы сделали, Молли?
— Я? Не знаю… Это зависело бы не от меня.
— Но вы стали бы ждать пять лет?
— Пять лет — это слишком много.
— Что же вы сделали бы?
— Не знаю. Тогда были другие девушки.
Я видел Каролину после того не раз. Встретил ее в Вене во время моих гастролей. Она была тогда красивее, чем в дни юности, и очень надменна.
Тем не менее она спросила меня, помню ли я те дни, когда она была моей робкой ученицей. Я молча наклонил голову, но во мне ничто не шевельнулось. Я не знал эту гордую особу, никогда ее не знал.
— Почему же вы говорите, что любите ее до сих пор? — спрашивает Молли. Она слушала рассеянно, но не упустила случая упрекнуть меня в непоследовательности. Ну и память у этой молодежи!
— Потому, дитя мое, что это чувство относится не к ней, а к подруге моей юности, девочке-подростку. Эта девочка, если хотите знать, умерла в шестнадцать лет. И юноша, который любил ее, тоже умер. Но старый человек помнит их обоих и оплакивает свою утрату…
Кратковременна ли любовь или, напротив, долговечна, приносит ли радость или одни страдания, наконец, выдумана она или реальна — все равно. Главное, что она была; стало быть, она благословенна.
5
Из моих нынешних учеников я больше всех люблю Александра Зилоти. Может быть, потому что он из России, а Россия — моя давнишняя слабость. Большую роль играет и то, что Александру девятнадцать лет, а мне семьдесят два — хорошая разница для истинной дружбы. Завидовать друг другу не приходится: юноше предстоит пережить немало тяжелого, а завидовать старцу…
И все же он говорит:
— Как я вам завидую! Вы прожили такую блестящую, удивительную жизнь!
— Во первых, Сандрино (я называю его так на итальянский лад; «Сашенька» мне трудно произносить из-за шипящего звука), я еще не прожил свою жизнь…
— Да, конечно, конечно… — Но глаза у него округлились.
— А во-вторых, лучше, если жизнь человеческая впереди, а не позади, какова бы она ни была. Так что не завидуйте.
— И все-таки… Мама говорит о вас: «Вот человек, который может гордиться своим прошлым!»
— А кстати, Сандрино, написали вы ответ вашей матушке?
— Сегодня напишу.
— Послушайте, друг мой, — говорю я серьезно. — Вот вы сказали: я прожил хорошую жизнь. А знаете почему? Потому что я любил и уважал свою мать.
— Это наш долг, — говорит он, краснея, — но какая связь…
— Идите и пораздумайте над моими словами.
Вечером он приходит и говорит:
— Вы были правы. Я отослал письмо.
Я молча киваю. Он пытается переменить разговор:
— У меня есть двоюродный брат, маленький Серж[87]. Талантливый, как дьявол! Но своеволен, упрям, невозможен. Болтается без присмотра. И к тому же совершенный анархист.
— Сколько же ему лет?
— Девять.
— В эти годы и не быть анархистом!
— А разве вы были?
— Нет. В эти годы за мной присматривали. Анархистом я стал позднее.
— Когда же?
— Годам к пятидесяти… Хотя и тогда за мной ой как следили!
— Кто же?
— Разные люди: и мужчины и женщины.
Он смеется, и я также.
На стене висит фотография: я сижу на стуле, Александр стоит сзади.
— Вы могли бы звать меня дедушкой, — говорю я, — а будь я немного старше — и прадедушкой…
— Да вы моложе всех нас! Даже меня.
— Гм… — отвечаю я, глядя на свое лицо в бородавках и обвисшие щеки. Здесь, на фотографии, это особенно заметно. — Моя голова и рядом ваша. Эх, Сандрино!
— А говорят, я очень похож на вас. Хотя я и брюнет…
Ему опять приходится менять разговор. Он спрашивает:
— Почему вы не хотите принять графа С.?
— Ну его к черту!
— Но почему?
— Он написал мне, что будет платить за уроки дороже, чем другие.
— Но он же не знает, что вы не берете плату за уроки.
— Отлично знает. Но это ему не по вкусу: приходится опираться только на талант.
— Но он талантливый.
— Сомневаюсь в этом. Да и он сомневается, раз предлагает большие деньги. Но меня не купишь.
— Все-таки, мне кажется, следовало бы послушать его.
— Да я слушал. Он ведь давал здесь концерт.
— Ну и что же?
— Судя по всему, он не нуждается в моих уроках. Все равно будет иметь успех… у той публики, которая ему нужна.
— Да, но ваше имя…
— Обойдется и без него. А он что, ваш приятель?
— Да что вы, mon pére! Просто знакомый.
— Тогда посоветуйте не являться ко мне. Выгоню!
Глядя на книги, забившие шкаф, Зилоти всякий раз восклицает:
— Сколько книг! Неужели все прочли?
— Да, я проглотил множество дряни. Но и много хорошего. Книги однажды спасли меня, мой мальчик.
— А разве не религия? Я читал об этом.
— Нет, друг мой, это измышления биографов. Если хотите знать, даже не книги сделали из меня человека. Тогда началась революция. Недаром моя мать говорила друзьям: «Он был очень болен. Его излечили пушки…»
Но этому предшествовало чтение.
Меня очень мучило мое невежество, и я всячески старался образовать себя. Я читал запоем, без разбора, без системы, читал не только художественную литературу, но и мемуары, философские трактаты, исторические сочинения, справочники, словари. Не знаю, как голова у меня не раскололась от всего этого. Но я был упрям, а жажда знаний была во мне беспредельна. Я все искал свою дорогу и инстинктивно чувствовал, что в книгах найдется ответ на мучившие меня вопросы.
Кого тут только не было! Вольтер, Руссо, Байрон, Шатобриан, Ламартин, Гюго. Вся «Молодая Франция», весь французский романтизм. Тогда я еще не разбирался во всем этом хаосе, не знал, что важно, а что второстепенно. Все было в равной степени интересно…
Зилоти говорит, что не читал Шатобриана.
87
Сергей Рахманинов, впоследствии крупнейший русский композитор.