У Мефистофеля нет своей темы, а есть искажение тем Маргариты и Фауста. Но это трагическое искажение, а здесь комическое. Композиторы, подумайте об этом — особенно те, кто отрицает комическое в музыке.
Но то ли еще будет!»)
Между тем стук, рев и пение давно уже разбудили жителей ближайших улиц. Открывались окна, в них показывались головы, послышались оклики, соседи стали спускаться вниз. Не прошло и нескольких минут, как улица заполнилась людьми. Слесари, пекари, мясники, столяры, банщики, портные — все кричали, не слушая друг друга, все сплелось в один клубок. Неизвестно, что послужило поводом к дальнейшему: замешались ли тут чары какой-нибудь колдуньи, или виноват был поклонник Евиной кормилицы, звонко стукнувший Бекмессера его же собственной лютней по голове, но только всеми овладел дух беспричинного и беспредметного задора. Каждый дубасил соседа, отовсюду раздавалось: «Негодяй!», «Пивная бочка!», «Олух!» Крики женщин, призывающие мужей и братьев, терялись в шуме. И началась всеобщая уличная потасовка, какую еще никогда не приходилось наблюдать в Нюрнберге, — необычная прежде всего тем, что в ней принимали участие жители всех возрастов: от школяров, покинувших свои постели, до самых уважаемых и почтенных старцев. Только вода, льющаяся сверху из верхних этажей прямо на головы дерущихся, несколько охладила их пыл. Видимо, женщины все-таки оказались благоразумнее: приготовили кувшины и ушаты с водой.
Ева успела убежать к себе в дом. Ночной сторож дул изо всей силы в свой устрашающий рог, призывая драчунов угомониться. Он пропел свое увещание в фа-мажоре, а рог завыл на полтона выше. Это несоответствие, дошедшее до музыкального слуха горожан, окончательно отрезвило их.
Улица опустела.
(«Вот так побоище! Двадцать самостоятельных голосовых групп полифонически сплетаются и растут. Такого контрапункта не было еще ни в одной опере. Двадцать голосов! Кто посмеет сказать, что композитор немолод и утомлен? Что он не тот, кем был в юности? Что его всю жизнь преследовали неудачи?
Грандиозная потасовка! Давно так не радовалось сердце.
… Вы не ожидали, не правда ли, что он способен так оглушительно смеяться, что он так хорошо знает жизнь простого народа, что он может быть совсем не таким, как в „Тристане“ или в „Лоэнгрине“?
Тот же, кем был в юности? О нет, теперь он гораздо сильнее!
Ну что, избитый метчик? Как ты чувствуешь себя после твоего неудачного мальчишника? Право же, если венский Ганс Лих не подаст на меня в суд или не вызовет на дуэль, он лопнет от злости!»)
— Ты кажешься сейчас таким молодым, — вкрадчиво говорит Козима. — Отчего ты уступаешь Еву этому Вальтеру?
— Я повинуюсь зову жизни.
— А песню? Ты и ее уступаешь?
— Художник ничего не уступает — он дарит.
Как ни увесисты были побои, полученные накануне Бекмессером, как он ни злился на Ганса Сакса, испортившего его любовную серенаду, но на другое же утро писарь явился к башмачнику за советом. Жених должен выступить на состязании — этого не избежать. А Сакс может помочь.
«Ведь мы одного возраста, — думал завистливый Бекмессер, — и оба не спали прошедшую ночь. А он полон сил, да еще смеется вдобавок».
Кончилось тем, что хозяин сам подарил Бекмессеру листок со стихами. То были стихи Вальтера, вернее, его черновик. Так и быть, приятель, возьмите. Только, чур, не перепутайте!
(«Отдать писарю чужой стих? Не вероломство ли это по отношению к молодому другу? Ничуть. Но это рискованно? Нисколько.
Бесслухий музыкант песни не сложит да и стихи переврет. Когда-то, четверть века назад, некий глупый Дютш получил от директора парижского театра сценарий „Летучего голландца“ — чужой сценарий. Ну и что же? Вышло из этого что-нибудь? Ровно ничего. И не стоило огорчаться тогда. Талант может оступиться, бывают у него и неудачи. Но тупице не помогут ни чужие стихи, ни чужая музыка!»)
Это и подтвердилось на состязании певцов.
Среди разноцветных флагов и жезлов, разубранных цветами и лентами, среди празднично разодетых горожан, в сиянии майского дня, Бекмессер был ни жив ни мертв. Ему надлежало выступить первому. То и дело вынимал он из кармана листок со стихами и что-то шептал. Наконец, по знаку Ганса Сакса, он поднялся на возвышение. В глазах у него запестрело. Он покачнулся.
— Плохой знак! — крикнул кто-то из подмастерьев.
— Ква! Ква! — надрывались, подпрыгивая, школьники. — Брекекекс сейчас запоет! Пожалуйте в лужу!
— Силенциум![162] — провозгласил председатель.
Все замолчали.
Бекмессер взял несколько аккордов на лютне. Однако голос не повиновался ему, звучал странно и фальшиво. К своему несчастью, он плохо помнил слова. Боясь отступить от стихов, он до такой степени исказил их, что среди собравшихся началось движение и шум. Против воли Бекмессера произносимые им слова имели какой-то чудовищно-карикатурный смысл, вызывающий дружный хохот. Певец поминутно заглядывал в свой листок, вытирал платком лоб. А предстояло спеть еще целых три куплета. «О, где сосна?» — ревел он. А надо было спеть: «О, грезы сна!» Вместо фразы «Там образ девы мне предстал» Бекмессер в отчаянии сообщил: «Там я, раздевшись, ей предстал». Третий куплет не привелось спеть — хохот и свист заставили беднягу сойти с возвышения и сопровождали его, пока он убегал в бешенстве. Тогда Ганс Сакс объяснил всю историю со стихами и, взяв за руку Вальтера, сказал:
— Вот кто покажет нам искусство пения!
И все кончилось благополучно — торжеством Вальтера. То был его первый шаг к зрелости, но шаг уверенный и твердый. Он получил венок из рук девушки, и отец Евы благословил обоих. А потом громкий хор, как водится, славил мастера Сакса.
А его-то более всего радовал новый «народный» тон в пении Вальтера, тон, который юноша недавно усвоил и который принесет ему успех в будущем.
— Знаешь, это совсем не похоже на тебя, — сказала Козима, — этот самоотверженный «тон» воспитателя. В жизни ты, по-моему, мало заботишься, чтобы оставить после себя школу.
— Разве все, что мы создаем, должно быть непременно похоже на нас? — спросил Вагнер.
— Но ведь Ганс Сакс — это ты!
— Не совсем. И не во всем. Я только хочу походить на него.
— Тебе это отлично удалось! — сказала Козима. — Тем более, что ты остался и самим собой.
Легенда легенд
1
Как ни трудно было пробраться в Байрейт на открытие вагнеровского театра, музыкант Вилли Рауш все-таки проник туда. Рядовой скрипач мюнхенского оркестра, он, конечно, не получил приглашения и явился в Байрейт на свой страх и риск. У него не было в этом городе ни одной знакомой семьи, где он мог бы остановиться, а гостиницы, как он знал, — переполнены. Приехав утром, Вилли до трех часов пополудни слонялся по улицам, пока наконец содержательница убогого пансиона, жившая на окраине, не сжалилась над ним и не втиснула его в комнату, где уже находилось трое жильцов.
Хозяйка предупредила, что будет кормить своих постояльцев только обедом; о завтраке и ужине им придется позаботиться самим. В городе и так мало провизии: понаехала уйма народу, в ресторане нельзя достать свободный столик, вообще в течение ближайших нескольких дней город превратится в сумасшедший дом. Слыханное ли дело: король велел построить для этого человека не то дворец, не то церковь. Все едут сюда молиться.
Вилли смеялся: здравый смысл народа! Хозяйка уловила главное: характер мистерии, присущий вагнеровскому театру.
Однако впереди четыре дня. «Кольцо Нибелунга» состоит из четырех опер. И Вагнер пожелал, чтобы они шли четыре вечера подряд.
Какая удивительная, поистине сказочная судьба! Был нищим скитальцем, никем не признанным, одиноким, и это длилось двадцать, тридцать лет. И вдруг — уже к старости — такая фантастическая перемена! Построен специальный театр для его опер. И со всех концов Европы съехались самые выдающиеся музыканты и критики. И не только они — писатели, ученые и просто множество туристов. В чьей биографии случалось подобное?
162
Силенциум! (лат.) — Тише!