Потом, Симка и не заметила когда, что-то с ней произошло, и она, вытянувшись вперед и прижав руки к груди, вся слушала музыку, вернее, не слушала, а чувствовала то, что она хотела рассказать ей, и это находилось в удивительном соответствии с тем, что происходило на сцене.
Симка поняла незамысловатый сюжет балета, поверила в него, убедилась, что не нужен здесь человеческий голос; театр завладел ею, как он завладевает неискушенными, доверчивыми, наивными сердцами.
И когда занавес медленно двинулся к середине сцены, Симка устало откинулась на спинку кресла и лишь тут заметила, что до этого все время мысленно танцевала…
Она сбежала от знакомых и, спускаясь по лестнице, обнаружила, как легко и даже привычно идетея на высоких каблуках. Глядя в темное окно, она дышала громко, словно после взволнованного разговора, боясь, что кто-то может вспугнуть. Ей казалось, что за окном та самая ночь, когда Симка шла одна по полю, когда падала в снег… И не верилось, что сейчас, когда она здесь, кто-то работает…
Домой Симка шла неторопливо, чтобы сохранить в душе то, что она пережила в театре, а ближе к дому — почти бежала, чтоб не исчезла решимость сообщить тетке, что до отъезда будет жить в гостинице.
— Понравилось? — небрежно спросила Аглая Алексеевна.
— Очень, — неохотно, даже с усилием ответила Симка.
— Словом, обслуживают вас неплохо, — сказала тетка. — Теперь ты представляешь, почему люди не хотят менять город на деревню?
— А зачем менять? — удивилась Симка. — Кому — что… Мне вот домой охота, в деревню. Вам здесь лучше пришлось… И не каждый день в театр ходите.
— Я не собираюсь тебя уговаривать, — тетка усмехнулась толсто и ярко накрашенными губами. — Я как раз согласна с тобой, что каждый волен… ну, по возможности, конечно… выбирать, где ему лучше жить и работать. Но ты моя родственница, ты мне симпатична, и я обеспокоена твоим будущим.
— А чего?
— Ты закончила всего восемь классов…
— Ходить далеко! — резко оборвала Симка. — На будущий год в техникум, может, пойду. А утром в гостиницу переберусь.
Утром тетка даже поплакала, долго отказывалась отпустить Симку, не открывала дверей. Симка молчала, потела, закутанная в теплый платок, но выдержала характер до конца.
Серафима долго искала тропинку, не нашла и побрела почти наугад. Думалось вяло, равнодушно. …Вот не понимает он, как ей отца с матерью жалко. Сразу как-то, чуть ли не в один день, постарели они оба, особенно отец. Семена-то они невзлюбили с первых, можно прямо сказать, взглядов, когда он демобилизовался и начал к Серафиме пристраиваться.
Вчера Степан Иванович заходил, по-доброму старался поговорить с зятем, весь свой характер будто с собой не взял, дома оставил; в глаза старался Семену смотреть, а у того в таких случаях глаза совсем глубоко уходят, ничего в них не видать. Отец вздыхал-вздыхал и признался, а по всему ясно было, что делать ему это ох как не хотелось; выговорил так, будто каждое слово прямо в сердце застревало:
— Не знаю… руки опускаются… от земли… бежать… детей отрывать…
— А я уж за избу задаток взял, — сообщил Семен с вызовом, — и в городе задаток внес. Задерживать меня здесь вы не станете, я так считаю.
Жалко было смотреть на отца. Серафима впервые видела его униженным и унижающимся…
— Внучки… — бормотал он. — Дочь опять же… а к чему?..
— Да как тебе не стыдно?! — крикнула, подбегая к нему, Серафима. — Ты бы еще ему в ноги пал!
— И это не поможет, — уже нехорошим голосом сказал Семен и усмехнулся недобро. — В городе я квартиру получу с разновсякими удобствами. Со временем, конечно. И дров не надо. И вода двух сортов по трубам. Газ к тому же.
— И у нас все это будет, — жалобно и угодливо произнес Степан Иванович. — Тоже со временем, конечно.
— Когда? Через десять лет? — только тут Семен повысил голос. — И не дети мы малые, чтобы вы, папаша, в нашу жизнь вмешивались.
— Сима-то дочь мне… внучки мои… и ты нам не чужой человек… Отрываться-то зачем?
Семен, встретив возмущенный взгляд жены, переборол себя и терпеливо повторил то, что от него слышали много раз.
— Я ведь не от работы бегу. Но мне нужна работа, которая мне подходит. Мне! К моим потребностям! А чего я тут у вас не видал?
И совсем обессиленный переживаниями, Степан Иванович ответил без надежды:
— Природа у нас…
Не рассмеялся Семен, и за это ему спасибо. Правда, губы в усмешке кривить начал. Серафима чуть ли не за руку увела отца со двора, привела в избу его и вот там на глазах у матери разревелась.
Манефа Алексеевна молчала, будто происходившее мало ее беспокоило, потом бросила в сторону дочери холодные слова:
— Сама-то не прогадай.
— А я-то что могу? Его не отговорить.
— Тогда и поедешь. Муж он тебе.
Степан Иванович уже просто удивленно проговорил:
— Голова даже толком не работает… не укладывается в ней, никак не укладывается…
— Укладется! — обрезала Манефа Алексеевна. — Теперь уж лучше вид показать, что с нашего благословения все делается. Не могла раньше на мужика во всю силу воздействовать, теперь слушайся.
До ночи она и Семен ругались в сарае. Впервые муж замахнулся на нее — слова подходящего сразу подыскать не мог, вот и сработала рука, взлетела и замерла, но было поздно: испуг и омерзение Серафима успела пережить.
— Ты… это… сама напросилась… — пробормотал Семен. — Сама… — Да я все организовал! — снова начал он. — За тридевять земель, что ли, уезжаем?
— Не против я твоего города, — вся сжавшись, заставила себя сказать Серафима. — Но высохну я там. Понимаешь? Ты-то отвык от деревни, тебе-то меня не понять.
— Да привыкнешь постепенно!
— Да не хочу! — Серафима сама удивилась решительности своего голоса, до того удивилась, что вдруг поверила; добьется она своего, но проговорила мягче, как бы для пробы. — Уж если тебя так приперло — уезжай один.
Семен дернул плечами, ответил:
— Одному мне уезжать никакого смысла нету. На новом месте и анонимку получить можно. То есть все испортить. Дескать, от жены и детей деру дал. А я тебя бросать и не собирался… Я же все-все разузнал! — вдруг взъярился он. — Про все перспективы нашей артели. Никакого газа в ближайшие десять лет твой папаша пусть не сулит! И надоело мне здесь во как! Ты учти…
Он замолчал, махнув рукой, а Серафима тщетно искала взгляда его глубоко упрятанных глаз. Они прямо смотрели в ее глаза и — одни зрачки, ни черта в них не углядишь, хоть свои собственные глаза лопнут от напряжения.
— Больше я тебя уговаривать не буду, — вроде бы даже и задумчиво произнес Семен, глядя в потолок. — Мне надоело, а тебе это во вред. Человек свою жизнь устраивать должен. И об детях думать. А не так… как мы… то есть, вы…
— Не знаю, Семен, — тяжело выговорила Серафима, — вернее, не понимаю. Не хочу я устраиваться. Отец мой никогда не устраивался — ты знаешь. Мать всегда с ним рядом.
— Прошли такие времена, пробежали! — Семен цепко и больно взял ее за локоть. — Дураками они прожили — это тебе понятно? Председателем твой отец был, а чего нажил? Что? А я не хочу вот так жить! Не хочу за твоей репой нагибаться! Покупать ее хочу!
…Шла она лесной дорогой, до того в тени прохладно было, да ноги еще босые, что вскоре, отдохнув от жары, Серафима прибавила шагу.
К избе своей она пробиралась огородами; завидев кого-нибудь, пряталась, чтобы избежать расспросов, советов да и упреков, обидных и жестоких. «Помру я там! — чуть не крикнула Серафима. — Не привыкнуть мне там!»
В огород заходили какие-то незнакомые люди — двое мужчин (почему-то оба бородатые, хотя и разных лет) и с ними длинная, плоская, в резиновых сапогах, с большим, будто испитым лицом женщина. Увидев Серафиму, она удивленно уставилась на нее цепким взглядом совиных, неподвижных глаз, спросила подошедшего к ней Семена:
— Жена, что ли?
— Она, она, — торопливо и как бы одновременно глядя на Серафиму и женщину — на жену почти с неприязнью, на женщину — почти подобострастно — ответил он. — Сколько можно смотреть? Все сосчитано. Передумывать-то все равно поздно, — сейчас Семен смотрел только на жену и уже вроде бы заискивающе. — Задаток взят… Чего тогда второй раз смотреть приехали?
— Засомневались мы, — сказал тот, что постарше, задумчиво почесывая прямую, лопатой бороду. — Сели на днях все это обмозговать и… — Он виновато развел руками, а тот, что помладше, уточнил:
— Подвоха какого-нибудь бы не было.
И все трое вслед за взглядом Семена уставились на Серафиму вопрошающе и уже с опаской, а муж — вроде бы предостерегая. А ей все они вместе с Семеном показались как бы случайными здесь, зашли вот и чем-то, что ее не касается, интересуются.
— В избу, в избу пошли, — заторопил Семен. — Перекусить с дороги да и, если сомнения есть…
Мужчины бородатые, те сразу же к избе и направились, а женщина не двинулась, проговорила, почти не шевеля бескровными губами:
— Сейчас будем, на днях, переезжать или другое место найдем.
— Это вы с мужем, — еле произнесла Серафима. — Я уезжать не собираюсь. У меня отец с матерью здесь. Нельзя их бросать. Внучек от них увозить нельзя. И все мне здесь жалко! — вдруг призналась она, пожалела об этом, помолчала, но все-таки добавила: — Вот каждую травку здесь жалко.
— За каждую травку и уплатим, — опять же, не шевельнув бескровными губами, сказала женщина и пошла к избе.
Оттуда доносился степенный говор покупателей и дергающийся голос Семена. Серафима знала о чем спор: муж просит подождать до осени. А эти — покупатели — ждать не хотят и не будут. Пусть Семен выкручивается.
А в ней — удивительно легко, как что-то само собой разумеющееся, ничем неопровержимое, естественное до того, что она побежала в избу накрывать на стол — росло и росло ставшее, наконец-то, ясным решение: никуда она не поедет. В ней не было ни протеста, ни злости, она просто бежала сказать, что не поедет отсюда, сказать это так же приветливо, как, например, предложить гостям-покупателям перекусить с дороги…