Скорее бы рассвет. Я вскочил в седло, в последний раз обернулся на опустевшее здание и заметил чей-то силуэт в распахнутом настежь окне второго этажа. Это ведь окно той самой комнаты, где я спал. Разве кто-то мог пробраться в дом так тихо и неслышно, что я этого не заметил. А может, этот кто-то влетел через окно, не без иронии подумал я. Я больше не оборачивался, но меня не оставляло ощущение, что кто-то легко запрыгнул на подоконник, чтобы следить за мной, и за спиной у этого создания бесшумно развевается то ли длинный плащ, то ли шелестят самые настоящие крылья.
Ну, что за бредовые мысли. Я выехал на более — менее ровную дорогу и пустил коня сначала рысцой, потом быстрым аллюром, а через минуту и вовсе перешел на галоп. Кто-то гонится за мной, летит через лес. Предположение тревожным колоколом звенело в голове, мешая успокоиться и сосредоточиться. Какой-то необъяснимый, доводящий до оцепенения страх заставлял меня гнать коня во весь опор. Я ждал восхода солнца, как узник ждет освобождения, но желанный восход не принес яркого солнечного света. Пасмурное утро едва ли могло развеять мглу на окруженной с обеих сторон густыми зарослями лесной дороге.
По лесным болотам стелился низкий туман, пышная листва кленов и дубов затеняла путь. Я надеялся услышать песню малиновки или соловья, проследить полет скворцов, но не слышно было ни птиц, ни вечно лазающих по стволам белок, не видно было даже хищников. Можно ли было предположить, хотя бы ради шутки, что какие-то демоны, явившиеся из тени небытия, задрали всех волков в этой чаще.
— Батист! Батист! — кто-то шепотом произнес мое имя. Голос доносился со стороны болота и, как будто, манил меня поближе к тягучей трясине.
Я огляделся по сторонам, но не заметил никого, кто мог бы позвать меня по имени. Ни одного человека на дороге. Никого нет и возле болота, густо поросшего мхом и прикрытого палой листвой. Кто мог позвать меня, если кругом ни души.
На верхушке сосны раздался тихий, дробный перестук. Наверное, дятел, только почему-то мне звук клюва, дробящего кору в поисках червей, напоминает стук маленького молоточка.
Я спешил добраться до поместья, как можно скорее, и дорога казалась мне бесконечной. Уставший после долгой пробежки конь плелся шагом, и не было смысла его подгонять. Я не хотел загнать коня и идти пешком по лесу, полному подозрительных звуков. Скорее бы за поворотом дороги показались высокие кованые ворота и подстриженные аллеи знакомого парка.
Скорее бы обнять Даниэллу и убедиться, что она жива, что страшная тень дракона не угрожает ей.
Подъехав к ограде, я не ощутил знакомого аромата мальвы и роз. Ворота были приоткрыты, но привратника нигде не видно. На раньше ухоженных газонах пробивались побеги сорняков, самшитовые кусты, подстриженные в форме шахматных фигур, разрослись так, что почти утратили фигурные очертания. Я шел через знакомый парк и не узнавал его. Любимые цветы Даниэллы: ирисы, гиацинты, жасмины были сорваны и втоптаны в землю. Кто-то обломал ветки акации и оставил валяться прямо на клумбе садовые ножницы. На моей памяти ни разу большие вазоны с бархатцами и куртины не прибывали в таком запустении.
Я поднялся по ступенькам на крыльцо. Мне навстречу не вышел ни один лакей, оставалось лишь самому прикоснуться к покрывшемуся тонким слоем паутины дверному молоточку. Я протянул руку, но вдруг дверь распахнулась сама собой, и из темного пролета, чуть не сбив меня с ног, вынырнуло целое облако гадких мохнатых тварей. Скользкие крылья мерзко захлопали, множество коготков успели задеть мою одежду. Летучие мыши! Это их коготки оставили прорехи в моем кафтане и ободрали ладонь, которую я выставил вперед, чтобы защитить лицо. На наших чердаках никогда прежде не водилось летучих мышей. Мы с Даниэллой облазали в детстве все подвалы, но не замечали не разу ни мышей, ни крыс.
Входя в дом я уже знал, что увижу такой же погром и запустение, как в придорожной таверне, знал, что, поднявшись по спиральной лестнице наверх, снова столкнусь с ужасной картиной из моего сна, но ничего не мог поделать.
Темнота опускалась стремительно. День обратился в ночь так быстро, словно наступило солнечное затмение, а я все ходил по неприбранным помещениям, разглядывая опустевшие рамы от порванных чьими-то острыми коготками картин, сломанную мебель, разбитые зеркала. Осколки фарфоровых сервизов звенели под сапогами. Мне пришлось зажечь лампаду, в которой еще осталось масло. В тусклом свете, исходящем от нее, разгромленные залы с остатками былой роскоши среди многочисленных обломков выглядели еще более зловещими и трагическими. Нетронутой осталась только одна хрустальная люстра в большом зале, через остальные, сорванные с потолка и разбитые, мне приходилось переступать или обходить их стороной. Кто мог учинить весь этот беспорядок. Я крепко сжимал медную, раскалившуюся чуть ли не докрасна ручку от лампады, но боли не ощущал. Казалось, появись сейчас передо мной виновник всей этой разрухи, я бы смог разорвать ему горло голыми руками. Нужно было дать выход гневу и отчаянию, но вокруг не было никого, на ком бы я мог выместить свою злость. Никого, кроме стен, ставших немыми свидетелями злодеяния. Они все видели, присутствовали при всем, невольно стали плотной каменной завесой, отделившей внешний мир от происходивших под их покровом злодеяний. О, если бы только стены умели говорить. Я бы заставил их открыть мне все.
— И как бы ты это сделал? — донесся откуда-то до меня насмешливый, озорной голосок, и не было смысла оглядываться по сторонам, чтобы отыскать говорившего. Я знал, что в поместье не осталось никого живого. За последнее время уже можно было привыкнуть к голосам, которые окликали меня из ниоткуда, но я, как всегда, обернулся на звук, но, естественно, никого не обнаружил.
Осталось только переступить через разбитый абажур светильника, чтобы очутиться на первой ступени лестницы. Я поднимался вверх, смотря на криво висевшие на стенах и местами порванные портреты предков. Зачем мне идти в спальню Даниэллы, ведь я уже знаю, что увижу там, но я толкнул незапертую дверь и переступил порог…и сон сделался явью.
Реальность или наваждение? Действительно ли я видел стройный, золотистый силуэт у окна и окровавленную руку небрежно взмахнувшую, словно желая заменить этим изящным пугающим жестом слово «прости», или это просто огромная золотая птица стремительно и безвозвратно унеслась в ночь.
Я опустился в резное кресло, чтобы не упасть. Ноги отказывались держать меня, колени дрожали и подгибались. Лампа со стуком опустилась на низкий столик красного дерева, по случайности, оказавшийся рядом, и обожженные пальцы выпустили ручку. Я знал, что на коже остались ожоги, но боли не чувствовал.
— Даниэлла! — имя сестры сорвалось с моих губ звучно и неожиданно, как первое слово панихиды.
Она лежала там, на полу, в складках кроваво-красного платья, и была красива, как эльф. Мертвый эльф! И вот уже ее голова лежит у меня на коленях, я без страха глажу белокурые локоны, целую длинную сеть из крутых завитков, ощупываю ровную линию шеи, отделенной от плеч, ощущая подушечками пальцев едва уловимую шероховатость рассеченных вен, артерий и обломанных костей. Как прекрасно ее бледное лицо, с каким нечеловеческим усилием пытаются разомкнуться мертвые уста, чтобы сообщить что-то очень важное, но уже слишком поздно, на эти губы наложила свою печать смерть.
Мне показалось, что ее длинные ресницы чуть дрогнули, но отрубленная голова так ничего и не произнесла, вместо нее зашептал что-то я. Я хотел громко шептать слова молитвы, но вместо этого с губ срывались какие-то незнакомые мне и неприятные для слуха звуки. Нет, это не молитва. Я не хотел больше произносить сложные, иноязычные слова, но не мог остановиться. Губы сами шептали их, шептали то, чего я никогда не слышал и не мог запомнить. Впервые в жизни мне стало по-настоящему страшно. Почему? Зачем? С какой стати я должен произносить все это? Мне так хотелось вспомнить и произнести во весь голос какой-нибудь псалом или короткую молитву, но язык продолжал четко и лихорадочно твердить слова какого-то страшного, неведомого заклинания.