Я бросился к Олиной кроватке. Она проснулась у меня на руках и заплакала.
— А ты не плачь. Сейчас будем в прятки играть.
Я дотащил Олю до окопа во дворе. Папа вырыл его весной.
Играя в прятки, мы часто залезали в укрытие. Когда же над городом все чаще и чаще с оглушительным ревом стали летать немецкие самолеты, мы прыгали в окоп без всякой игры, а по тревоге.
Я завидовал наблюдателям, дежурившим на крышах. Знал я самые замысловатые авиационные названия и даже гордился этим, а гордиться-то было нечем. Бывало, я не мог отличить «Мессершмитт» от обыкновенной галки. Только решишь, что там, в высоте, одномоторный истребитель, следишь за ним не спуская глаз, а когда он приближается, видишь — вместо хищника летит ворона.
Вот тебе и фюзеляж! В таких случаях я называл себя вороной.
Когда вражеские самолеты сбрасывали розовые, белые, синие, зеленые листовки, я несколько раз вылезал из окопа и принимался их ловить.
Думаешь, упадет на пустыре, а она прямо к тебе в руки летит; думаешь, вот сейчас упадет к ногам, а ее к Волге уносит.
Из-за этих листовок мне однажды влетело от мамы. Она сказала, чтобы я к ним, поганкам, не смел прикасаться.
На этот раз я не завидовал наблюдателям.
… Опять летят, вздыхают и кряхтят.
Только мы залезли в окоп, как все засвистело и завыло. От свиста так стало тоскливо и тягостно, что я почувствовал, как и у меня внутри все тоже ноет.
Оля прижалась ко мне. Такой шел гул, такой треск, что вот-вот голова разломится.
У Олиных ног я вдруг заметил полосатого котенка, неизвестно как попавшего к нам в окоп. Он весь съежился и посмотрел на меня большими зелеными глазами.
Я подумал, может, взять его домой; нагнулся и даже погладил «усатого-полосатого». Наверное, он замяукал или замурлыкал мне в ответ, но разве тогда можно было что услышать?
Когда отдалились раскаты взрывов, я выглянул из окопа и посмотрел вниз, в сторону завода и Волги. Все обволакивали дым и пыль, но трубы «Красного Октября», как всегда, четко вырисовывались в безоблачном небе. Я разглядел: из одной трубы вьется дымок. По тому, как дым шел из труб, мой отец знал, что делается в печах.
С пронзительным свистом пронеслись «Мессершмитты». За одним из них погнался наш ястребок. Он зашел ему в хвост…
Эх, если бы сбили наши немецкий самолет и он упал бы рядом, я взял бы в плен фашистских летчиков. На мансардные дома со злобным ревом пикировали один за другим тяжелые бомбардировщики.
А вот в небе над «Баррикадами» какой-то «Юнкере» кувыркнулся и кубарем пошел вниз, оставляя за собой длинный черный хвост дыма. Сейчас он грохнется здесь. Я даже зажмурился.
А когда открыл глаза, увидел — мама бежит к окопу. Я еще никогда не видел ее такой. Волосы выбились из-под платка. Она остановилась у самого края окопа и вся дрожала, будто было ей очень холодно. Мама со всех сторон нас оглядела, похвалила за то, что мы укрылись в окопе.
Опять раздался вой. Мама наклонилась к земле, а потом выпрямилась, оглянулась и побежала к-дому. Через несколько минут она снова была у окопа и спустила вниз большой узел.
— Смотри — никуда! Сейчас воды принесу. Мама снова побежала к дому. На этот раз она появилась на крыльце с ведром в одной руке, другой же рукой прижимала к себе швейную машину. Мама направилась к окопу.
Как раз в это время опять что-то огромное рассекло воздух. На нас посыпалась земля. Мне показалось, что у нашего дома отвалился угол. Грохот то утихал, то приближался. У меня гудело в ушах. Я снова высунулся, ожидая, что сейчас мама передаст мне ведро с водой. Как бы не расплескать! Мамы не было.
Я посмотрел в сторону дома. Там, где стоял наш дом, полыхал огонь.
И тогда я увидел, что совсем близко от окопа лежит мама, откинув голову на битые кирпичи.
Я позвал ее, но не услышал своего голоса. Сейчас мама поднимется. Ведь уже можно встать. Она, должно быть, тоже не слышит меня.
И Оля притихла, словно решала — заплакать ей или подождать?
Я вылез из окопа. И почему-то пополз. Я полз, и мне все казалось, что мама стоит с ведром и швейной машиной на крыльце и смотрит на меня с укором: как смел я ее ослушаться — ведь она не велела мне вылезать из окопа…
Нет больше крыльца. А мама лежит на земле, лицом к небу, с откинутой рукой.
Я побежал к маме и остановился как вкопанный.
На мамином платье в синих горошинах я увидел ярко-красное пятно у самой груди. Белая косынка, упавшая с плеч, вся залита кровью.
За одной тучей бомбардировщиков летела другая. Завывали моторы.
Людей кругом не было. Я не знал, что мне делать.
А может быть, мама еще жива? Сколько врачей в нашем госпитале, они спасут, обязательно спасут маму! Я наклонился к осторожно положил ладонь маме на плечо, а потом прикоснулся к виску и еще раз посмотрел на пятно на груди…
Я гладил и теребил мамины растрепавшиеся волосы и не верил тому, что произошло. Неужели все это взаправду? Нет, сейчас мама встанет, стряхнет с себя комья земли, и все будет как прежде.
А пламя и дым все больше и больше окутывали наш дом. Ничего не понимая, я побрел к окопу и, только увидев Олю, опомнился. Сестра умудрилась вскарабкаться на узел и тянулась вверх.
Ей еще надо было много расти, чтобы самой вылезть из окопа.
Когда она хотела поцеловать маму в нос, она подтаскивала стул, взбиралась на него и, становясь на цыпочки, тянулась к ней.
Оля увидела меня и заплакала. Как только я ее не утешал! А ей вдруг сразу все понадобилось:
Мама, я луку хочу! Мама, пожарь мне лук!..
Мама устала, она отдохнет и лук тебе пожарит, — обманывал я Олю, а сам подумал: «Как же мы будем жить без мамы?»
Потом опять началась бомбежка. Оля, испуганная и оглушенная, сразу же смолкла, свернувшись калачиком на узле.
Меня так потянуло к маме, что я снова вылез из окопа и побежал. Я уже не обращал внимания на вражеские самолеты, упал на колени и дотронулся до маминой еще теплой руки. И так захотелось мне крикнуть, позвать папу. Но все в горле застыло, будто кто перехватил мне дыхание.
Я ведь жил и не знал, что такое горе, а оно навалилось средь бела дня. И вдруг как-то сразу понял, что мама ушла от нас навсегда и никогда не проснется; никогда, никогда у меня не будет мамы.
И странно было, что затуманенными глазами я видел тупые носки своих ботинок.
Первые минуты жизни без мамы…
По дороге бегут, пригибаясь к земле, какие-то люди, что-то кричат, куда-то исчезают. Вот мужчина в военном прошел совсем рядом. Он посмотрел на меня, на лежавшую маму и только сказал:
— Осколком!
Кто-то окликнул меня, позвал по имени. Мелькнуло знакомое лицо женщины. Она работала вместе с мамой на дальних рубежах, заходила к нам то с лопатой,
то с топором и всегда торопила маму. Должно быть, это она мне сказала про отца или я сам подумал, что он где-то совсем рядом; их часть стояла на бахчах, за городом, чуть ли не за аэродромом.
Не может быть, чтобы отец после такой бомбежки не вспомнил о нас.
Я снова оказался у окопа. Оля так и лежала, как я ее оставил. Полосатый же котенок царапал коготками песок. В окопе стало очень жарко. Рядом загорелся сарай. Огонь перекинулся на соседние дома; куда ни взглянешь — всюду к небу вздымаются вихри огня.
Уже много времени прошло после того, как началась тревога. От гари слезились глаза. Еще задохнешься здесь.
Я осторожно приподнял Олю и вытащил ее из окопа. Она нетвердо стояла на ножках. И узел я вытащил наверх. Только тогда я заметил, что Оля босая.
Я просунул руку в узел и начал шарить. Что-то твердое, завернутое в платочек. Вытащил сверточек и развернул его. Папины часы. Опять завернул их в платочек и сунул за пазуху, а сам продолжал шарить в узле.
Рука моя нащупала что-то пушистое. Должно быть, мамин воротник. А вот и они, красненькие туфельки с пуговичками. Мама называла их «выходными».
Я старался не смотреть в сторону, где лежала мама, и только сказал ей:
— Мы уходим, мама. Не знаю куда, но уходим. И мне казалось, что она мне ответила: «Иди, иди, Гена!»