И когда я уже был готов бежать обратно в тепло, на просеке показались фары «студебеккера». Большие сильные лучи то утыкались в снег, будто искали чего-то, то прыгали влево-вправо — шарили по стенам леса вдоль дороги, то вонзались в небо.

«Студебеккер» промчался мимо.

Сначала я ничего не понял. Отблески лучей растаяли в темноте, а я все стоял, не двигаясь, тупо думая о том, как же я сегодня опять останусь без еды, без курева… а вдруг меня, обессилевшего, собьет ветром на Каме?.. Я вернулся в будку, еле-еле насобирал по карманам табачных крошек на закрутку, задымил.

Почему Любка забыла обо мне? Должно быть, случилось что-то уж такое, чего она не ожидала… Можно мне было и разозлиться, я даже пробовал расшевелить в себе злость, но ничего из этого не получилось… Заспанная диспетчерша ничего, конечно, толком не знала, о том, будут или нет сегодня машины с того берега… Что же случилось?.. Я выпил кружку кипятка, уснул, сидя на топчане, уснул сладко и услышал во сне Любкин голос:

— Проснись, поехали… Ну проснись…

Мне так не хотелось просыпаться! Смущало лишь то, что я не видел сон, а лишь слышал.

— Да проснись ты!

Это Любка будила меня.

— Ты откуда? — спросил я, еще ничего не соображая.

— Уже Каму переехала, — ответила Любка, — и только тут вспомнила, что тебя не подобрала. Поехали. Психовал тут? А?

Мы влезли в кабину, Любка протянула мне три папиросины. Я мигом очнулся.

— И спичек дам, — виновато сказала она. — Мне все это добро главный инженер еще днем преподнес. Знаешь, усатый такой? Губы у него еще всегда мокрые. Хотите, говорит, мы вас на легковую переведем при конторе бурения? Нет, говорю, не желаю. А он говорит, что можно и не спрашивать, а просто приказом перевести…

Рассказывала она торопливо, многословно, повторяясь, будто лишь для того, чтобы я не расспрашивал. Я и помалкивал, затягиваясь ароматным дымом так глубоко, что кружилась голова. Папиросы были самодельные, набитые очень душистым и крепким табаком.

— А ты почему ни за кем не ухаживаешь? — вдруг спросила Любка. — Вон девчат везде сколько. И хорошие есть. И ты парень симпатичный.

— Если я парень симпатичный, — с обидой и с наконец-то вдруг появившейся злостью сказал я, — то почему тебе не нравлюсь?

— Нет, ты мне нравишься, — задумчиво возразила Любка и улыбнулась краешками губ. — Но ты мне — не судьба. И я тебе не судьба.

— Это как?

— Не знаю. Но точно. Нет, ты мне нравишься, в общем. Танцевать умеешь, водишь очень хорошо, особенно когда вальс. Книжек много читаешь. Не похабничаешь… — Любка перечисляла мои немногочисленные достоинства с таким неестественным уважением, что мне стало ясно: сейчас даже они потеряли для нее всякое значение. — Да и никому теперь верить нельзя, — неожиданно закончила она.

— Уж так и никому?

Она несколько раз кивнула, обиженно выпятив губы.

— А почему ты все-таки мимо меня проскочила?

— Задумалась… задумалась о чем-то я… — Любка не умела врать, и я не видел, но чувствовал, как лицо ее жарко побагровело. — Ты бы все равно не вышел за меня. Я знаю.

— О чем ты задумалась?

— Да не помню.

Мне много приходилось ездить по самым невозможным дорогам на разных машинах, и могу заверить, что Любка была редким шофером. Огромный «студебеккер», которому суждено было сыграть в ее любовной истории не последнюю роль, Любка вела, казалось, без всяких усилий, за рулем сидела с той целью естественной небрежности, какая отличает прирожденного шофера от старательного выученика. Машина, что называется, слушалась ее, а Любка уверяла, что и она иногда слушается машины, когда та ее о чем-нибудь попросит… Почему же она проскочила мимо меня? Дело не в моей персоне. О чем задумалась Любка?

Или — о ком?

Именно в эту поездку я как-то мимолетно, чуть ли не в одно мгновение понял смысл моего отношения к Любке, даже некоторые его оттенки. Она была мне дорога, как бы ни складывалась жизнь. Может, она и стала бы моей судьбой, но чувство пришло к нам одновременно, чувство открытое, властное, мы побоялись довериться ему, начали проверять его, даже бороться с ним, и оно растаяло, а если и возрождалось, то ненадолго и робко, причем вспышки его у меня и у Любки уже не совпадали. И мне до сих пор иногда жаль, что мы потеряли друг друга. Живет все-таки в нас этакое практическое отношение к женщине, неосознанное, правда, но действующее безотказно: раз любви не получилось, о чем тогда и речь может быть…

— Вот мать моя на себя руки из-за любви наложила, — вдруг вспомнила Любка. — Но ведь какая там могла любовь быть? Он же бросил ее быстро… А вот отец ее любил. А она от него сбежала… Ничего ведь не понять.

Мы опять долго не виделись с ней, и я тосковал. В душе возникали какие-то смутные предчувствия, недобрые и тревожные.

Между тетей Лидой и Серегой установились ровные, как бы приглушенные отношения, но, то, что меня поразило в ней вечером, когда у нас впервые появился Серега, исчезло почти без следа. Передо мной была все чаще и чаще некрасивая, пожилая женщина, угодливая и безропотная, которая уже не улыбалась, а старалась улыбаться, которая о нас уже не заботилась, как раньше, а старалась заботиться…

Серега каждый вечер — каждый! — куда-то исчезал, и мы о его любовных похождениях знали только по слухам, которых по нефтепромыслу ходило предостаточно.

Серега приоделся, по военным временам стал прямо-таки франтом, завел большой фанерный чемодан с висячим замком, где накопил много одежды. И продуктов он приносил немало. Теперь он с тетей Лидой ел в ее закутке.

Странно: временами она все-таки преображалась, и опять молодела, и опять светилась вся… Видимо, большие страсти не так уж часто посещают жизнь вблизи нас? Или простой смертный способен пережить лишь мгновения большого чувства?

Ничего я не понимал…

Обычно Любка никогда одна не приходила на танцы, она договаривалась со мной или с подругой. А тут я увидел ее в клубе в окружении незнакомых парней. Она неестественно и слишком громко смеялась, но, увидев меня, оставила компанию.

Я не узнавал ее. Что именно изменилось в ней, я сразу, конечно, определить не мог. Но что-то сразу бросалось в глаза. Она смотрела на меня и — не видела меня, слушала, отвечала, но ничего не слышала, отвечала невпопад; настороженно и в то же время радостно оглядывалась по сторонам; вся напряженная, то ли готовая к кому-то рвануться, то ли, наоборот, ожидая, что к ней кто-то бросится… Если смотреть в ее темно-карие, продолговатые, чуть раскосые глаза, можно было поразиться мгновенной смене самых разнообразных настроений — от страха до восторга, от глубокой задумчивости до блаженной пустоты… А меня вдруг пронзила острая и холодная жалость. И еще я почему-то с облегчением подумал, что теперь-то моя влюбленность в нее совсем прошла. Да еще у меня промелькнуло предчувствие, что мы с Любкой вместе, вот так рядом в клубе — в последний раз…

Любка в явном нетерпении оглядывалась по сторонам, и я не мог поймать ее взгляд. Она вся была чужая.

— Что с тобой? — опросил я.

— Ничего, — ответила она рассеянно, не глядя на меня. — Нервничаю.

— А что?

— Да так, ничего. Надоело мне. Пришла сегодня домик свой навестить, а там вместо этих матерей с детишками обормот какой-то живет. А тех по баракам растолкали. И где мои вещи…

— В милицию надо обратиться.

— Наплевать.

Ее пригласил парнишка с лесопилки. Она ушла с ним. Он был ниже Любки ростом, но держался фон бароном: и даже такие на танцах были в цене. Я постоял немного, прожигаемый умоляющими взглядами девчат, которые толпились по всем углам и рядами стояли вдоль стен, и отправился домой. С полдороги я припустил бегом — мороз к вечеру остервенел.

Серега с первого появления у нас был нагловатым, и к этой черте его характера все как-то притерпелись. На нефтепромысле он сейчас был очень известной персоной и знал, конечно, об этом, и нагловатость его постепенно переросла в наглость. Мужчины как-то презрительно уважали его, многим было даже лестно состоять с ним в знакомстве, но вот все чаще и чаще до меня стали доходить слухи, что в разных местах Серега натыкался на скандалы. Однажды его пытались избить самым серьезным образом.

Ко всему этому он относился спокойно, хотя и не равнодушно, заранее зная все, что его может ожидать, не обижался, встречая неприязнь, не пугался, когда слышал угрозы.

Со мной он был откровеннее, чем с другими, и почти каждый день хриплым голосом признавался:

— Только бы на эту самую любовь не нарваться… от нее добра не жди… только бы ноги унести…

В эту ночь, когда он заявил тете Лиде, что не потерпит клопов и переберется в другое общежитие, мы долго сидели с ним у плиты. Он не курил, но какая-то очередная симпатия одарила его помимо прочего и пачкой табака, и, привыкший брать все, он оказался с куревом и немного отсыпал мне. Для него это было великодушным жестом.

Я совершенно не понимал, отчего он не женится, хотя бы так, как женились иногда в те времена: просто поесть и выпить на своей собственной свадьбе, прожить там сколько стерпится, и при надобности — уйти. Я знал, например, несколько женщин, которые приняли бы Серегу и содержали бы его как принца, они просили передать ему такое предложение, и я передавал, а он говорил:

— Не петришь ты ниче… и они тоже.

И в ту ночь я спросил, почему бы ему не жениться.

— Не по мне так, — задумчиво, с достоинством ответил он. — Будешь ровно кобель на веревке. А тут главное — свобода. Я единова с голодухи остался жить у официантки одной. Выхода просто другого не было. Тошнота получилася. Она только об том и соображает, чтоб меня удержать. Ну никакой разницы: что она, что милиционер. И вижу: не пельмени она мне стряпает, а чтоб я тут вот сидел. С ней. И спать ложусь, как на вахту иду… А сейчас прихожу, здравствуй, дорогая, говорю. Чего это, милая ты моя, лицо у тебя грустное? Давай-ка, родная моя, тебя развеселю… Ну и… я специалист в этих делах… оба мы завсегда довольны… — Серега вдруг помрачнел, скривил рот. — Опасная эта специальность. На любовь нарваться можешь… Тогда все может случиться… И убить могут. Бывало… В Кизеле, откуда я к вам прибыл, приглянулся я одной слишком уж… Переласкал ее я немного, перестарался. И до того я ей потребовался, что она за себя уж не отвечала. Надо было ей меня у себя закрепить. А я эту охоту заметил поздно… Ты запомни: бабы со слов дуреют, а не с дела. Сказать им можно так, что никаким делом не заменишь. Так ты ходи к ней, сполняй свои обязанности молча и — уходи. И ничего тогда не будет опасного. У тебя обязанности, у нее обязанности. Все нормально. Все прекрасно. Но как только язык распустишь, тут начинается… Кизеловская-то моя манеру завела: не спит всю ночь напролет. Ей-то что? Молодая, здоровая, откормленная. У ей в одном ухе здоровья больше, чем у меня, ну, в ноге. Мне себя экономить надо. И чую я, что слов она от меня ждет. Неполное удовольствие для нее без слов-то. А я спать хочу. И свое дело я сделал… Ну и чтоб отстала, спать мне дала, я и ляпнул: люблю, мол, тебя и жить, знаешь ли, без тебя не могу… — Лицо у Сереги сморщилось, он даже носом шмыгнул, будто бы всплакнуть мог. — Тут и началось… Еще, еще скажи, она требует… На другой день вечером прихожу, у нее глаза на лбу и просит не что-нибудь серьезное, а чтоб я ей слова там разные про любовь эту болтал. Вот положение! Она со слов-то дуреть стала… Пойдем, говорит, любимый, на звезды смотреть… Не-ет, любовь с ихней стороны — опасная штука… Отравить она меня хотела! С ножом за мной бегала! Еле-еле ноги свои плоские унес… Нельзя с бабами много разговаривать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: