— Что делать. Сереженька, будем? — заставила Любка себя спросить так, словно ничего не слышала. — Я в комитете комсомола была. Там сказали, что если мы зарегистрируемся, то помогут как-нибудь.
Кровь отлила от липа Сереги, оно как-то неприятно побелело, губы тоже обескровились почти. Тревожнее того была тишина, в которой даже движение робкого пламени от угля в печке казалось слышимым. Тетя Лида наклонила голову, спрятала глаза и переплетала свою огромную рыжую косу с таким остервенением, словно она мешала ей предпринять что-то очень важное.
— А на автобазе сказали… — в безразличном голосе Любки появились искорки надежды, но Серега перебил, вставая, сжав кулаки, сунув их в карманы штанов:
— Ясное дело… Разбил бы я тебя сейчас так, что никакой бы фельдшер тебя не собрал и не сшил… Вечером поговорим. Мотай давай. Не к месту ты тут и не ко времени… — И, почувствовав, что Любка и не собирается уходить, Серега, чтобы не броситься на нее, сел. Лицо его, снова потеряв живой цвет, застыло, губы опять обесцветились почти совсем. — Тебе что сказано? Ты что сюда пришла как в клуб постановку делать? Не надо мне никаких ребеночков! — у него даже голос потоньшал от брезгливости. — Не надо! — попросил он. — Не нуждаюсь я в них! — объяснил он, долго шаркал подошвами взад-вперед вдоль своей койки, пытаясь успокоиться. — Мотай давай, говорят. Вечером поговорим… Я этих… шпингалетов, соску которые просят, не перевариваю я их… — почти ласково разъяснял Серега: — Портят они… мешают. Мне на них даже смотреть вредно. Вечером поговорим… и разговор у нас с тобой, сама понимаешь, какой будет.
— Не на такую напал, — все тем же безразличным голосом, но уже без искорок надежды сказала Любка. — Если любишь, как говорил, жить вместе будем. Семья это называется, было бы тебе известно. А если меня просто осрамить решил, обманул меня, ребеночка нашего не полюбишь, не жить тебе больше. К другой не допущу.
— Точно! — почти торжествующе воскликнул Серега. — Так я и знал! — и упавшим голосом прошептал: — Интересные новости…
А тетя Лида поправила, впрочем, без особого злорадства.
— Как раз — не очень уж интересно-то. На каждом шагу, по несколько штук в каждом бараке таких найдешь. Прилипнет какая-нибудь к хорошему мужику, а потом отлипнуть не хочет. А чем он, спрашивается, виноват? Об чем ты-то думала? И чем?
Я сидел на койке шагах в десяти от них и, казалось, каждым нервом чувствовал напряжение, сдерживаемость обеих женщин. Жаль было, что они встретились. И встреча эта не могла кончиться добром. А каждая по-своему была мне дорога. И ни одной из них у меня не было возможности помочь.
Я понимал: не мое дело — пытаться определить, за что они полюбили его. Это уже не имело никакого значения. Главное заключалось в том, что Серега возбудил в них истинную страсть, о существовании подобной он мог только догадываться и подсознательно опасаться ее… Мне даже было жаль его. В конце концов по-своему он не желал им худа.
И вот они трое молчали. А я думал: ведь до Любки у Сереги было немало и других временных привязанностей, о которых тетя Лида была, конечно, осведомлена, но почему она именно Любку, вернее, только Любку и не захотела терпеть в соперницах?
Обе женщины поникли головами. Серега взглядом уставился в потолок, и лицо его ничего уже не выражало, кроме тупой покорности, которая — я знал. — была для него всего лишь передышкой.
Тетя Лида подняла голову, и я почти физически ощутил, как больно ей это делать, и взгляд у нее оказался — не могу подобрать другого слова — очень нехорошим, тяжелым, неподвижным, каким-то глубоким, и голосом, от которого у меня по коже мурашки проскочили, она тягуче выговорила:
— Много вас, шмакодявок, у него было — плевала я на них… А ты первая о гнезде всерьез… и можешь его туда утянуть… И главное… — голос у нее стал ровным, обычным, а из глаз хлынули — даже по виду — горячие слезы. — Главное, что любишь ты… за это и получишь.:: что заслужила…
К моему величайшему удивлению, Любка и сейчас не подняла головы, просто спросила:
— А в чем же это я виноватая? Я же про вас ничего не знала… — Она замолчала, видимо останавливая себя от раздражения, от того, чтобы не упрекать Серегу; встала так медленно, будто у нее болело все тело. — Ни в чем я не виноватая… — и опять села, почти упала как подкошенная.
Серега понимал, в какое он попал положение, но обе женщины пока были еще нужны ему, и единственное, о чем он мог сожалеть, так это о том, что они встретились.
— Иди, говорю, — попросил он Любку. — Покумекать мне надо. Тебе — что? Зародилось в тебе… чего-то, ты и радехонька… А мне всю свою жизнь обследовать требуется. А под горячую руку любая мура в голову забредет. Может, я че и придумаю? — закончил он неуверенно.
— У меня мать отца бросила, обманула, — сообщила Любка тете Лиде. — А ведь не хотела ему жизнь портить. И он ее понял. Бывает на свете любовь. Такая, что и не снилась. И Сережа должен на мне жениться. Я вас моложе. Я люблю его больше. А вы…
— Ну хватит! — раньше тети Лиды крикнул Серега, чутьем уловив, что сейчас Любка еще не то наговорит. — Русским языком тебя просят: охолонись!
Не знаю, кого я сейчас больше жалел — хотя, как говорится, такая постановка вопроса может показаться по крайней мере странной — Любку, в которую я совсем недавно был влюблен, или тетю Лиду, которая научила меня варить жидкую кашу, и на моих глазах оказалась красивой женщиной…
Ища во мне сочувствия, Серега сказал:
— Растолкуй ты им обем. Может, в книжках давно все описано. Че они меня не слушают? Одна, видишь ли, языком размахалась. Кто ее просил, спрашивается? Другая — ухи развесила. Кто ей велел? И я-то тут при чем? Я бы обеих не обманул. А эта приперлася… — Он начал даже удивляться. — Все перепуталося, испортилося, мне работа лишняя… выгода тогда кому?
Любка только мельком взглянула на него, убрала под шлем свои буйные молодые волосы и направилась к дверям. Я пошел ее проводить.
«Студебеккер» стоял около барака. Любка присела на подножку кабины, долго молчала, шевеля яркими губами, будто подсчитывала что-то в уме, и полоска черных волосиков над верхней губой жила. Потом выражение лица мгновенно стало злым и презрительным, опять некрасивым, черты его обострились.
— Брезговать теперь мной станешь?.. Книжечек уже мне носить не будешь?.. Дескать, спуталась… легла по первому требованию… — Она вдруг вскочила, судорожно обняла меня и зарыдала, и закричала, хотя мимо шли люди: — Ничего-то вы не понимаете! Полюбила я его! А ненавижу его сейчас! Как он мог со старухой этой…
— Тебе куда ехать? — перебил я ее, потому что иначе было не оборвать обозначившейся истерики. — Куда ехать? Чего везешь?
О, чудо — Любка! Сразу замерев на мгновение, придя в себя, она вытерла слезы и ответила все еще дрожавшим голосом:
— На склад с долотьями.
— А ты тут торчишь, а тебя, может, ждут, — старался я привести ее в себя до конца. — Ты же со склада сразу по буровым поедешь…
— Знаю, знаю…
Она залезла в свой «студебеккер» и уехала. А я почему-то мельком про себя отметил, что это очень сильная и надежная машина, и очень послушна Любке.
Был мокрый март — сущее несчастье для производства, связанного с автотранспортом. Страдали и люди, но люди менее требовательны, чем машины…
Грязь перемешалась со снегом или снег с грязью, все это примерзло, а сверху еще мелко, вроде бы и не вредно, но неустанно падал мокрый снег. Даже воздух казался не только мокрым, но и тяжелым.
Бывают озарения в жизни, словно бы и не связанные ни с чем, когда существование твое и тех, кто рядом, становится поразительно понятным, примитивным до неприязни к самому себе за то, что ты не мог увидеть этого раньше, и то, что жизнь вроде бы вдруг ни с того ни с сего обнажает некоторые свои сути, не радует тебя, а подавляет. Ты словно нечаянно раскрыл преступление, совершенное близким человеком.
И вот, стоя в месиве из снега и грязи, я вдруг уверился, что пока я приводил Любку в себя, отправляя ее с машиной на оклад, Серега уже ласкал тетю Лиду, и она уже забылась; а вечером он пойдет ласкать Любку, и она забудется.
Но если бы я хотя догадывался, что никто не в силах предугадать, чем закончится любовная драма у нас в бараке, мне стало бы легче. А то я брел по совершенно пакостному месиву, чувствуя, как с каждым шагом влага проникает в сапоги вместе с грязью, как тяжелеет телогрейка, хлопал себя по лицу — тяжелые и мокрые снежинки раздражали кожу. И я понятия не имел, куда мне идти и что мне делать. Вызов на самую дальнюю буровую показался бы мне сейчас избавлением. Главное, что именно сейчас я ничего не понимал, а несколько минут назад понимал все… И лишь когда ноги мои заледенели, а сквозь телогрейку и остальные одежды проникла холодная влага, я опять понял все, понял с еще большей ясностью. В сознании моем — больном от напряжения и непогоды — сначала возникла тетя Лида, большая, красивая и очень добрая женщина, которая жила одиноко, не видя не только прелести, но и необходимости в случайных связях, а согревала душу тем, что ухаживала, как мать, за нами, двенадцатью парнишками, впервые оказавшимися вне родного дома. Потом я вспомнил Любку, которую любили все и которая ни одного не одарила тем, что получил от нее Серега. Словно именно для него берегла она свою любовь…
И ведь надо же было им стать соперницами!
Я вернулся в барак, вымылся и от холодной воды замерз еще больше, повесил сушиться над плитой носки, телогрейку и портянки, с горя съел весь хлеб, оставленный на обед и ужин, и завалился на койку.
— Что вы ко мне пристали? — впервые сгрубил я тете Лиде, когда она подошла, и сгрубил лишь потому, что пожалел о не вовремя съеденном хлебе. — Я-то тут при чем? Какое мое дело? — Я даже попытался сострить: — Обращайтесь к другому.
— Плохо он ведь кончит, — спокойно, не замечая того, что я сказал, проговорила тетя Лида, присаживаясь ко мне в ноги. — Я-то что… я все стерплю… а шоферка эта… и ведь как легко он ее обработал… неумелая, правда… ребеночком грозит… А Серега, по-моему, ее не боится? — с надеждой спросила она.