Немного не угадала Сима свою замужнюю жизнь. По хозяйству дружно работали в четыре руки, да и не уставала она особенно, обязанности еще не вошли в нудную привычку, а отдавали новизной. Пять годов пролетели незаметно, троих дочерей родила Серафима. Рожала она легко, тело ее мало изменилось, пополнела только, да и то в местах, к этому предназначенных.

Бабушка с печи накаркала:

— Недоброй у тя муж-от.

— С чего это ты? — будто бы насторожилась Серафима, хотя давно ждала подобного упрека от кого-нибудь.

— Равнодушнай какой-та.

— Да говори, бабушка, не тяни.

— Говори, говори… Да-к мужик, а на мужика не похожай, — опять загадкой ответила старуха.

— Мухи, видать, тебя обкусали, вот и злишься, — огрызнулась Серафима. — Мужик как мужик. Еще получше других.

— Не-е-е… Че это? Не пьет. Не гулят. Не побил тя ни разу. Одно дело — робит…

— Ну и хорошо.

— Хорошо-то, хорошо… Да не наш он. Не деревенской.

Права была бабушка. В общем.

А вчера Семен сказал незнакомым голосом:

— Осенью в город переберемся. Без разговоров. Дом я подыскал. Место хорошее. Трамвай и автобус ходят. Вода рядом. Школа недалеко. Баня. Кино. Огород — как раз нам хватит, без надсады.

И Серафима поняла, что на этот раз он не предлагает, а приказывает, и ответила неуверенно, вся сжавшись:

— Не поеду я… и не думай.

Он проговорил спокойно, даже равнодушно:

— Поедем. Здесь нам делать нечего, я так считаю. Хватит.

Сима видела — старался, изо всех сил старался привыкнуть.

— Не получилось. С души воротит. Понятно? — в голосе его зазвякало что-то похожее на злобу. — Нам не тысячу лет жить отпущено. А пожить охота…

Из леса Серафима вышла неожиданно — подняла голову и глаза от солнца закрыла, прислонилась к холодному стволу березы, обняла его.

По плечам проскользнул холодок. Неохота домой. Чего она там Семену скажет? Уж побил бы, что ли, может, и поняла бы чего-нибудь. Не побьет… Серафима усмехнулась, но усмешка замерла на половине. Чужой он стал какой-то, и случилось это незаметно. За спокойствием его и уверенностью разглядела она равнодушие и самоуверенность; и подарки, и даже ласки — как она долго не замечала? — отдавали чем-то обидным: дескать, обрати внимание, сколько я для тебя стараюсь, цени это. Во всем его поведении присутствовало что-то привычно деловитое, будто за все он собирался деньги получать… И вот муть какая: чем больше примечала Серафима в муже чужого, неприятного, тем сильнее тянулась к нему, воспринимая его поведение, как беду…

Сказать, что муж не любил ее, она не могла.

А она его?

Помнится, до ночи в правлении телевизор смотрели, чего-то там про иностранную любовь показывали не очень и понятное, но жалобное — не оторвешься.

Серафима первой заметила, что мужья — те и выпить успели, и про любовь зарубежную посмотрели и посмеяться тут же время нашли, а жены так просто уревелись все, взъелись на мужиков своих в том смысле, что не видели от них любви-то такой вот, какая у этого гражданина в телевизоре была, и браги потребовали.

Мужики даже протрезвели малость, давай жен успокаивать.

— Какая така любовь тут может быть в сельском-то хозяйстве? — миролюбиво вопросил Степан Иванович, привыкший за многие годы председательства говорить первым. — Я вот не успел толком побегать молодым, а сразу — пахать, сеять, убирать. Отвоевал и опять — пахать, сеять, убирать. Некогда, товарищи бабы, некогда заниматься нам с вами всякими там этими… ну… сами понимаете, сознательные.

Манефа Алексеевна, крупная, громкоголосая, в пятьдесят с лишним лет не утратившая охоты поплясать, повыкрикивать с повизгиванием частушки под гармошку и перестук каблуков, словно не замечавшая в работах и заботах своего возраста, сказала:

— Не все же ночи пахать, сеять, убирать.

Хотели все посмеяться, да не получилось.

Тогда Степан Иванович строго и важно, как доклад на отчетном собрании, начал:

— Наша жизнь трудна, но почетная, товарищи. Она…

— Не на правлении ведь, — вдруг перебил Семен. — Ты вспомни, как другие живут…

— Это про кого?

— Все одно людей в город тянет. Тех, которые поумнее.

— И ты бежи! — чуть ли не рявкнул Степан Иванович. — Сматывайся! Глаза у тебя на тракт косят!

— Уедем, уедем, не беспокойся, — угрожающе пообещал Семен.

И ушел.

Серафима не пошевелилась.

Через которое-то время Манефа Алексеевна — сказала:

— Иди давай. Позлила мужика, и хватит.

— И не злила я, — тоскливо отозвалась Серафима. — А чего вот мне делать прикажете, если он в город давно собрался? И дом там присмотрел, а потом, говорит, и квартира будет… со всеми удобствами.

Загудели тут односельчане, кто за Семена, кто против, а Степан Иванович разорался. Дескать, а кто велел такого в мужья выбирать? Уж лучше бы в девках оставаться да хоть в разгул, чем…

Манефа Алексеевна выждала, пока у него в горле пересохло, и заговорила, когда он взялся за стакан:

— Ты бы хоть единова не орал, а прикинул, что к чему. Потолковал бы с ним. Дело-то ведь серьезное.

Когда Серафима пришла домой, муж не храпел как обычно, а мурлыкал почти, радостно так опал, будто жена под боком. И до того ей не захотелось даже прикасаться к нему, что она, раздевшись, долго сидела на табуретке, пока не замерзли ноги; не успела в темноте до кровати дойти, как озябла вся. Тело-то у нее большое, холоду в себя много взяло, пришлось ей на печь забираться, отогреться. Потом Серафима тихонько перелезла через Семена, спиной прижалась к стене, а он привычно искал правой рукой жену, мурлыкал почти, а не храпел, как мужику после выпивки положено.

Серафима — не зареветь бы! — вдоль стены отползла, колени поджала и — заплакала. И стыдно ей было неимоверно, надо же до такого довести, чтоб не хотела своего-то… Да не дал муж поплакать вдоволь, к обязанностям склонил, черт…

Утром он грубо сказал:

— Разговаривать со стариками об этом больше не будем. Я так считаю. Чего гусей дразнить? Просто уедем. Документы вот только бы оформить.

— Да не поеду я! — вдруг вырвалось у Серафимы. — Да ни за что не поеду! Отца с матерью не брошу! И хватит тебе! И кончай эти разговоры! Не поеду!

Семен не ответил. Не счел нужным.

…Вот и жалась сейчас Серафима к березе, больно жалась к холодному стволу, будто надеясь, что прикосновения эти отвлекут ее; о чем бы угодно думать, только бы не о том, что словно каленой занозой засело в затылке… Зачем со мной так? Живут же люди обыкновенно, и я так хочу, а не получается. Любую, верно, из деревни в город помани из молодых, конечно, и уговаривать не придется, поревет немного — для родителей, подмигнет подружкам и… А я не могу, не могу я… Или от телевизора все это? Пока его не было, жить проще было. А в нем столько интересного показывают, что иной раз страшновато делается: жизнь-то, оказывается, какая большая и разная!.. И чего только на земле-то не происходит! А как домой после телевизора придешь, думать надо, вспоминать. И про себя, и про мужа, и про детей, и про всю жизнь… Но ничего не успеешь придумать, спать надо — вставать-то чуть свет да и за работу. Права у нас с мужем, конечно, одинаковые, но обязанностей у меня больше… Вот задумал сейчас мне жизнь поломать — и поломает, не беспокойтесь! И ничего мне тут не придумать… Опять же правильно говорят, что жизнь куда лучше стала. Кой-кто в деревню возвратился. Хор свой завели в новом клубе. Лекторы ездят. Кино каждую неделю. Специалисты с образованием появились. И все одно — город где-то там маячит, утягивает к себе…

Лет десять, что ли, назад, приезжала к ним тетка, городская материна сестра… Нет, не десять, а поболе лет назад…

В день приезда Манефа Алексеевна повела сестру в баню, шепнула на всю избу:

— Девок моих посмотришь.

Она предложила это с такой же гордостью, с какой потом приглашала (но сестра не пошла) смотреть живность, что и покоробило городскую родственницу и о чем она и заявила вслух.

— А чего? — невозмутимо отозвалась сестра. — И то живое, и это. Хозяйство. — И сама смеялась своей шутке.

Трое дочерей ее — рослых, налитых молодостью, здоровьем, избытком женственных сил — с деревенской откровенностью подшучивали друг над другом, хлестались вениками, хохотали, пронзительно визжали, вскрикивали — как под ножом, охали, ахали, крякали. Когда же они устроили на полке возню, мать разогнала дочерей крепкими шлепками, приговаривая весело:

— Замуж вас, дур, надо, — замуж!

— Хоть сейчас! — крикнула старшая, схватила мать в охапку и опрокинула на полок. Манефа Алексеевна сама разыгралась и не успокоилась, пока сестра не сказала:

— Пора домой. Устала я. Да и не угореть бы.

Девушки сидели в предбаннике красные, разомлевшие, примолкшие, исподтишка разглядывая тонюсенькую тетку, которая рядом с ними походила на девочку.

— Чего вытаращились? — весело спросила мать, которая тоже не торопилась одеваться. — Брысь отсюда!

Симка осталась помогать матери.

— Ведро кваса сейчас выдуют, — с гордостью сказала Манефа Алексеевна. — Едят как лошади. Соков набирают. Симка, не слушай! Не девки, а прорвы. Э-э-эх! — она похлопала себя по широким крутым бокам. — Больно уж худа ты, Глаша. Болеешь чем?

— Нервы, в основном.

— Бездетная ты, оттого и нервы или как там… У вас кто неспособный-то?.. Чего отвернулась? Обиделась?

— Неудобно об этом… да и не к чему… теперь.

Вечерами их навещали многочисленные гости, приходили поглазеть на городскую. Телевизора тогда не было, автобусы до города и до станции не ходили и, слушая тетку, Симка дивилась: город казался местом, где все создано только для того, чтобы доставить человеку удовольствие или развлечение.

Отец уходил из дома еще в темноте, возвращался ночью. Иногда он приносил бутылку водки, и они распивали ее вдвоем с женой.

— Зачем ты это делаешь? — спросила Аглая Алексеевна.

— А чтоб ему меньше досталось, — простодушно объяснила сестра. — Ему пить-то не очень… можно. А мне все одно, что воду, что водку. И не пьянею, и здоровая. Девки-то в меня. Вон какие богатырки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: