Но за два квартала до особняка Обермейера запас мужества и решительности иссяк. Перед гестаповским резидентом предстал безмолвный и удрученный Нерич. Он чувствовал себя ничтожным. Бурного объяснения не произошло. Он молча подал немцу для просмотра свое письмо в Белград…
В полдень Нерич покинул Карловы Вары. Ему хотелось скорее увидеть Божену. Он ждал ее у подъезда почтамта почти дотемна.
После незначительных фраз, обычных при встрече, Божена настороженно спросила:
— Что с вами? Чем вы расстроены?
Нерич предвидел этот вопрос.
— Да, милая, я расстроен. Утром я ассистировал на очень легкой операции, но она окончилась трагически: больной умер. Как ненадежно все устроено на этом свете… Вчера человек жил в полную силу, наслаждался всеми благами существования, чувствовал, радовался, смеялся, на что-то надеялся, о чем-то мечтал, а сегодня превратился в труп, в бездушный объект для патологоанатома. Очень грустно…
Божена подняла на него внимательные глаза. Ее тревожило его нервное состояние.
— Вы очень впечатлительны, — сказала она.
— Да нет, я бы этого не сказал. Но такой печальный случай…
— Почему он умер? Кто виноват в этом?
— Отчасти я, отчасти профессор. Оба мы виноваты. Понадеялись на его сердце, дали слишком большую дозу наркоза, а оно не выдержало, сдало.
Нерич, наблюдая за собой как бы со стороны, с досадой подумал: «Как я легко лгу! А она мне верит».
Они долго бродили по вечерним улицам столицы.
На одном из перекрестков Божена остановилась и сказала, что ей надо забежать к подруге, Марии Дружек.
— Ваша подруга похожа на вас? — спросил Нерич, чтобы удержать девушку на одну лишнюю минуту.
— Нисколько… Мы совсем разные, и она старше меня на три года.
— Кто же эта девушка, простите за нескромность?
— Мария — диктор радиовещательной станции.
— И вы давно дружны?
— Да, мы долго жили соседями, вместе росли. Когда ее родители уехали в деревню, Мария осталась у нас.
…Возвращаясь в Карловы Вары, Нерич снова углубился в свои мысли. Теперь он упорно искал ответ на мучивший его вопрос: откуда Обермейер узнал о его тайной деятельности, кто предал его?
С бывшим югославским военным атташе в Праге Драже Михайловичем, жившим в Дейвицах, он встречался, педантично выполняя все правила конспирации. С новым атташе — тоже. Встречи по большей части происходили за пределами города, а после отъезда Михайловича он ни разу не бывал в бюро военного атташе.
Связь с Белградом поддерживалась через владельца антикварной лавочки, человека невидного, малоизвестного, но преданного и хорошо проверенного. Кто же предал? Кто-нибудь из его новых агентов? И вдруг неожиданно в памяти всплыла фамилия судетского немца Кунда. Он, и только он мог его раскрыть.
Нерич сбавил газ, машина пошла медленнее. Напряженно Нерич восстанавливал в памяти подробности своих встреч с Кундом. Их познакомил все тот же Драже Михайлович в Братиславе, во время загородной прогулки. Будь проклят этот Драже! Как взбрела ему дурацкая мысль свести Нерича с Кундом? Ведь Кунд — один из сообщников Конрада Гейнлейна.
Кунд несколько раз бывал в доме Нерича, участвовал в товарищеских пирушках. Какая же он сволочь! На что только не способны гитлеровцы! Теперь-то понятно, с какой целью Кунд подсунул ему в горничные рыжую немку Берту, которая, конечно, все высматривала и подслушивала. И не без ее помощи, конечно, появились в его квартире проклятые микрофоны.
Злоба ослепила Нерича. Он с остервенением нажал на послушный акселератор; мотор взревел, и машина понеслась на предельной скорости.
— Выгнать Берту к черту! — шипел Нерич. — Немедленно выгнать…
Божена вернулась домой около десяти и была удивлена, не найдя в квартире отца. Что могло его задержать? Демонстрация и митинг в Лишине должны были, по ее расчетам, окончиться рано. Где же отец?
Божена взяла книгу и села у открытого окна. Не читалось. Она прошла на кухню, зажгла газ и поставила на огонь кастрюлю со вчерашним супом, потом бесцельно стала ходить по небольшой, двухкомнатной квартирке, не находя себе места. Машинально одернула занавески на окнах, переставила с места на место вазочку с живыми цветами, вдохнула их запах, и ей почему-то стало грустно.
Скрытое, еще не осознанное беспокойство охватило ее. Может быть оттого, что долго не возвращается отец? Или оттого, что сегодня рано рассталась с Неричем?
Нерич… Милаш… Он дорог ей. Ни с чем не сравнимую, нежную радость доставляли ей встречи с ним. Она могла бы дни и ночи проводить подле него, слушать его, делиться с ним своими мыслями. Только врожденная гордость, боязнь показаться навязчивой заставляли ее сокращать время свиданий. Все, все нравилось ей в нем: и мужественность, и сильные плечи, и темно-карие глаза на смуглом лице, и обаятельная, открытая улыбка, обнажающая красивые зубы. И ум. Милаш умен — она не сомневалась в этом. Иначе он не мог бы работать ассистентом у такого видного специалиста, как профессор Лернэ. Божена отдала бы жизнь за то, чтобы Милаш навсегда остался с нею. Может быть, со временем… Если же этого не случится, она уже никого и никогда не полюбит. Любовь к Милашу не угаснет до конца ее дней.
Шум остановившейся около дома машины заставил ее вздрогнуть. Кто это может быть? Она не помнит, чтобы отец когда-нибудь пользовался машиной.
До ее слуха донеслись негромкие голоса.
Не отдавая себе отчета в своем испуге, Божена бросилась к дверям и… Нет, она даже не вскрикнула — голос отнялся. Она застыла на пороге. Старые друзья их дома, железнодорожники Зденек Слива и Карел Гавличек, бережно поддерживая под руки, ввели в комнату отца. Голова его до самых бровей была забинтована, на белой повязке проступили густые пятна крови. Он с трудом передвигал отяжелевшие ноги.
— Отец!.. Родной!.. — прижав кулаки к губам, готовая разрыдаться, прошептала Божена.
Отец взглянул на нее и страдальчески улыбнулся.
— Куда нам его положить? — спросил Гавличек.
— Вот кровать… сюда… сюда, — испуганно шептала Божена. Она быстро сбросила покрывало, взбила подушку, дрожащими руками помогла раздеть отца и положить его в постель.
— Вот так, — сказал Гавличек. — Курить ему не давай и вставать не разрешай. Если что нужно будет, прибеги ко мне домой… А ты крепись, Ярослав… Потерпи… На нашем брате все быстро заживает, уж такой мы народ, — и он подмигнул больному. — Ну, мы отправились.
Божена заперла за Сливой и Гавличеком дверь и присела к отцу на кровать.
Глубокие, но редкие морщины, точно шрамы, рассекали щеки Ярослава Лукаша. Серебристые нити путались в густых отвислых каштановых усах. Мерно вздымалась широкая грудь. Сейчас, когда Ярослав лежал, она казалась крутой, как наковальня. Осунулся отец, постарел. Сразу и заметно постарел. В первый раз он сдал, когда умерла мать, и во второй раз — сегодня. И только глаза оставались прежними: сосредоточенными и суровыми.
Боясь потревожить отца, Божена сдерживала слезы и молчала. Она взяла его тяжелую, жесткую руку, осторожно положила к себе на ладонь и стала гладить ее.
Ярослав лежал неподвижно. Изредка на короткий миг он опускал тяжелые, будто набухшие веки, и тогда в уголках его глаз разглаживались морщинки.
Немногословен был отец, но Божена знала: под его внешней суровостью скрывается большое человеческое сердце. Отец никогда не обижал ее, да она и не давала к этому повода. Они жили душа в душу. Не только дочь, но и все хорошо знавшие отца ценили его великодушную, прямую и честную натуру.
Уже давно, с той поры, как отвезли на кладбище мать, между отцом и дочерью установилась внутренняя неразрывная близость, которая не боится никаких испытаний. Они знали друг друга и верили друг в друга.
Когда стенные часы отбили два удара, Ярослав Лукаш тихо проговорил:
— Иди отдыхай, — и устало закрыл глаза.
Божена продолжала сидеть в его ногах, не изменив позы. Ей не хотелось оставлять отца, она боялась одиночества. Ярослав пожатием руки снова дал понять, чтобы она уходила. Божена встала и вышла в свою комнату.