3. Встреч солнца

Под полозьями саней с рассвета до заката скрипел и скрежетал ноздреватый весенний лед. Люди компанейского обоза ночевали в жарко натопленных сибирских избах тракта, приказчик и староста ругались с ямщиками, смотрителями станций, а молодые контрактники, после долгого сидения в санях с жадностью хватались за всякую работу. Сысой, обычно, уже к полудню начинал дергаться и дурить, сердя степенного Ваську Васильева:

— Ну чего ты все скалишься?! — ворчал дружок.

— Так воля же, Васенька! — Скинув шапку, Сысой мотал головой, подставляясь ветру, глубоко и шумно втягивал носом запах талой земли. — Ишь, Евдокея свистунья как веет?

— Лето будет раннее, прошлогоднее сено останется, — рассудительно заметил Васильев и вздохнул. Он уже тосковал о доме.

И Сысой, глядя на дружка, вспомнил теплую избу, подтаявший лед на окне, деда-покойника, по слогам читавшего житие преподобномученицы Евдокии. Отец с дядькой, занятые починкой упряжи или обуви, одним ухом слушали чтение, другим — не начинается ли метель на Федота. Кольнуло под сердцем, что этого уже никогда не будет. Сысой скрипнул зубами, плотно сжал веки, помотал лохматой головой, и опять стал тормошить Ваську. В санях началась возня. К шалунам обернулся сердитый ямщик, молча погрозил кнутом, зажатым в огромную медвежью рукавицу.

— А посиди-ка, дядька, вместо нас, отдохни, а мы лошадок погоним! — наперебой стали уговаривать его молодцы. — Мы дети крестьянские, из ямской слободы, все умеем.

Позже Сысою вспоминались храмы промелькнувших селений, лица без имен, сторож при Красноярской церкви с белой, как снег, бородой, с серебряными прядями редких волос, свисающих из-под старой поповской шляпы. Проходя мимо трактира, старик оступился на застывшей конской луже, завалившись на бок, елозил по льду посохом, не в силах встать на непослушные ноги. Васька с Сысоем подняли его, завели в трактир, там казаки и обозные, пожалев старого, предложили чарочку сверх чая. Старик с горючей болью в выцветших глазах зыркнул на штоф, видно когда-то был в большой дружбе с винцом.

— Грех! — смущенно пробормотал, жадно втягивая носом хмельной дух. — Могу уснуть ночью!.. А, семь бед — один ответ! — Поколебавшись, скинул шляпу и обнажил круглую как котел, блестящую лысину. — Батюшке не говори! — приказал целовальнику крепнущим голосом. Вроде бы, и росточком прибавил и в плечах раздался. Выпил чарку, молодецки крякнул и заводил носом, как драчливый петух с выщипанной шеей.

— За помин души его благородия господина капитана-лейтенанта Чирикова Алексея Ильича! На неделе снился со всеми нашими покойными матросами — к себе звал. Видать, помру скоро!

— Так ты, дед, еще у Беринга служил? — Удивились казаки, подвигаясь ближе к старику. — Сколько же тебе лет?

— То я их считал! — гордо заявил церковный служка, польщенный общим вниманием. — Когда царица Лизавета приказала брить бороды и носить немецкое платье, был уже в годах, служил… Слава Богу, повидал всего, — Хмелея, стал разговариваться. — Молодому-то мне, тогдашние стрики сказывали — грешный мир кончается у Рипейских гор… На Камчатке они — ого-го! За морем еще выше, гуще и нет слов, сказать, какие… За три дня пути — вроде облак, за два дня — будто льдина из воды, а ввиду суши — шею сломишь, голову задирая. Верхушка белая, ни птиц, ни туч, только солнце сперва во льдах разгорится, а после на небо катится. Там и есть темному царству конец, светлому — начало.

Старика слушали, не перебивали. Только целовальник усмехался, да крякал, показывая, что россказни церковного сторожа ему надоели.

— Бросили мы якорь против берега в трех милях, десять матросов с боцманом сели в шлюпку, отправились к земле. День ждем, неделю ждем…

Что, вернулись? — Старик обвел собравшихся блеклым взглядом, сложил морщинистые пальцы в дулю и, к неудовольствию слушавших, поводил ей перед носами. — Накось, выкуси! Вернутся они обратно!? Тогда корабельного плотника и еще троих отправили на ялике. Видели, как те вышли на берег, подали сигнал: «высадились успешно». Ждем день, ждем два… Что, вернулись?

— Старик снова обвел всех многозначительным взглядом и опять сложил кулачок в дулю. — Накось, выкуси! Видать, нашли проход в царство Беловодское, а то бы и без весел, на плавучей лесине обратно к пакетботу выгребли. То я среди диких не жил, то я их не знаю…

К зиме, кому дал Бог, вернулись на Камчатку. А после я, грешный, двадцать лет ходил за море с купцами и промышленными, хотел еще раз те горы увидать. И что, увидал? — Старик снова заводил носом, складывая морщинистый кулачок…

— Ты, дед, дулю-то спрячь, — зароптали нетерпеливые.

Другие, боясь сбить рассказчика, зашикали:

— Пусть говорит, как может!

— Годов через сорок, — продолжил слабеющим голосом, — слыхал в Якутском от обозных, будто шелиховские штурмана дошли. А после еще ктото. — Старик свесил голову на морщинистой шее, тяжко вздохнул: — Коли всякому вояжному стал открываться конец грешного света, значит, скоро всему конец и Божий суд.

Казаки забеспокоились, видя, что старик ослаб.

— Выпей другую чарочку, авось дух укрепит и голову прочистит! — налили ему из штофа.

— Чего не выпить, коли нальют! — Молодецки встрепенулся старик. Но, влив водку в беззубый рот, долго кашлял, шамкал губами, вытирал слезы, после и вовсе осоловел.

— Солдата Ивана Окулова со «Святого Петра», не помнишь ли? — Стал тормошить его Сысой, сунул ему в карман гривенный, поскольку старик только сипел, хрипел и мотал головой: — Помолись за покойного!

Вдвоем с Васькой они подхватили служку под руки и отвели в сторожку при церкви.

Катился компанейский обоз по Московскому тракту, убегая от весны, а она неслась следом, наступая на полозья саней: уже к полудню чернела и мокла колея, оттаивали кучи конских катыхов, возле них молодецки скакали и дрались веселые воробьи. Переменных лошадей на станциях подолгу ждать не приходилось. Где подарками, где подкупом, приказчики получали свежих, не было казенных — нанимали вольных по деревням. Через Ангару переправлялись с предосторожностями, местные жители предупреждали, что река со дня на день вскроется.

Двадцать второго марта, на Василия-теплого, обоз подъезжал к Знаменскому монастырю, озираясь по сторонам, путники крестились на купола церквей. Последние сани поднялись на крутой берег, сбились в кучу перед тесовыми воротами Главной Иркутской соединенной Американской компании купцов Голикова и Шелихова. Храпели и прядали ушами остановившиеся кони, громко перекликались повеселевшие ямщики, приказчик Бакадоров, выскользнув из распахнутого медвежьего тулупа, с похвальбой крикнул:

— Как енералы, прибыли из Тобольского за двадцать семь ден!

Из калитки выскочил служка в гороховом сюртуке и тут же скрылся.

Другой, то ли чиновник, то ли сын дворянский с гладко выбритым лицом и двойной верхней губой, в сюртуке с чужого плеча, в мятой треугольной шляпе встал фертом против первой обозной тройки.

— Чьи будете? — спросил с такой спесью, что Бакадоров растерялся, хватаясь за шапку.

Но ямщик, подхватив коренного под уздцы, как пса, отшвырнул бритого в сторону, не успел ударить в ворота — они распахнулись. По двору бегали служащие, кто-то кричал, чтобы топили баню. Среди амбаров и пакгаузов стояли оседланные кони на привязи. При двухэтажном деревянном доме конторы был каменный флигель. На стене его — стрелы в разные концы света и надпись: «Кадьяк — 10000 верст. Санкт-Петербург — 6015 верст». Староста Чертовицын, выгибая спину и водя плечами, затекшими от долгого сидения, ходил среди обозных и собирал деньги на молебен о благополучном прибытии.

Всю весну обоз пробыл в Иркутске на компанейских работах. Сюда со всех сторон стекались товары для транспорта: корабельное железо из Тельмы, свинец из Нерчинска, парусина и одежда, чай и спирт. Все копилось на складах шумного торгового города, чтобы обозами и караванами разойтись до полночных и восточных пределов.

Приказом Иркутского генерал-губернатора и по Высочайшему указу к обозу Компании были приписаны тридцать пар каторжников из бывших томских крестьян. Их подневольно венчали на супружество и Высочайшей милостью срок наказания на Нерчинских рудниках заменили ссылкой на окраину Иркутской губернии — Аляску, для компанейских работ и государственной выгоды. Шумная толпа расконвоированных мужчин и женщин жила обособленной жизнью в отдельной казарме.

Тот, кто первым выбежал за компанейские ворота и кого тоболяки приняли за писаря, оказался таким же работным из иркутских мещан, Тимофеем Таракановым. Он ходил в гороховом сюртуке и козловых сапогах, был тощим и курносым, знал грамоту лучше отца Андроника и даже умел лопотать на чужих языках. Говорили, будто его отец имел книжную лавку и Тимофей, в лавочных сидельцах, прочитал все книги, какие есть на свете. От гостиного двора он далеко не отходил, боялся встретиться с женой, от которой бежал за море.

Если надо было о чем-то договориться с приказчиками или с заносчивыми писарями, тоболяки просили Тимофея, и тот добивался своего без криков и угроз. Сысой же с Васькой Васильевым, как увидят его с топором в руке, смешливо переглянутся и сами сделают простую работу. Так, друг другу полезны, они подружились и выбрали Тимофея Тараканова передовщиком чуницы.

В конце апреля, на святого Максима, когда в березовых колках закапал сладкий сок, обоз был готов к выходу. Отстояв обедню в церкви и молебен у компанейских складов, караван телег двинулся по торной дороге. Снова захрапели кони, заскрипели колеса и скрылись из вида иркутские купола.

Четвертым к чунице пристал беглый московский холоп, укрытый, а потом откупленный Компанией, тот самый, что своим важным видом смутил у ворот приказчика Бакадорова. Крикливый, вороватый и нахальный он убедил связчиков взять на чуницу из обозного груза десятипудовый корабельный якорь: дескать, караулить не надо, не украдут. Предложение показалось дельным даже умному Тимофею. Но когда трижды поменяли сломанные оси, перекладывая якорь с телеги на телегу, призадумался и затосковал сам беглый холоп Куськин.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: