Провизии в селении почти не было. Ходить в лес малыми ватажками люди боялись, завидев на воде нерпу, за ней бросались сразу несколько байдар.
Ловили рыбу, стреляли уток, копали корни, среди лета сквернились морской травой и всякой сорной рыбой, собирая в полосе отлива. Кенайцы — народ ленивый и бедный — были привычны к такой жизни. Глядя на них, и природные русские начинали жить одним днем.
Коновалов не без труда убедил бывших артельщиков хотя бы поставить тын вокруг селения. Ров копать ни русичи, ни кенайцы не желали. Прибывшие наспех поставили палисадины со стороны леса. Вдруг среди ночи пропали все кенайские мужики, в их жилье остались только бабы с детьми и старики. На третий день они вернулись с богатой добычей, отнятой у врага, принесли тела двух убитых. У костров началось веселье. Бил бубен. Девки и бабы прыгали возле деревянного идола. Сожительницы и жены русских стрелков, бросив прижитых детей, намазались сажей и веселились с сородичами.
Еще не закончили ремонт стен редута, в самом незащищенном месте караульные открыли стрельбу среди ночи. Укрепление заняло круговую оборону. Из землянок с ружьями и рогатинами бежали к воротам русские промышленные и кенайцы. Им вслед стреляли.
На рассвете враг отступил к лесу, унося все, что смог добыть. По летникам и землянкам нашли трех русичей и десяток кенайцев, зарезанных сонными.
Некоторые лежали на нарах в луже крови вместе с детьми и бабами.
После этого налета несколько дней сряду в селении работали все мужчины, укрепляясь рвом и рогатками. Но вскоре многие опять стали отлынивать. Барановские дружки ругались, удивляясь им. Прохор, виновато поглядывая на Сысоя, воткнул топор в бревно, сел, опустив голову.
— Я тоже все через силу делаю! — сказал со вздохами. — Одно на уме — контракт кончается. Скоро домой. Встречай, родня, едет Прошка-мериканец!
Едва успели укрепить редут, из лесу подступило целое войско. Среди кенайцев появились чугачи в перовых парках и стриженые квихпаки.
Нападавшие были вооружены ружьями. Никольское поселение окружили с трех сторон и ежедневно обстреливали. Осажденные выставляли караулы, изредка делали несмелые вылазки в неприятельский стан. Через неделю начался голод. К Преображению съели всех собак и стали варить лавтаки с байдар.
Вдруг в стане врага произошло волнение. К ночи осада снялась и ушла.
Григорий Коновалов, не выпуская рвущихся наружу кенайцев, думал, что враг замыслил очередное коварство. Но вскоре к селению подошли галера и бот «Ростислав», в прошлом году спущенный Шильцем на воду на Еловом острове.
Над ними полоскали трехцветные флаги. За судами шли потрепанные пакетботы «Святой Георгий» и «Иоан Богослов».
По пути в Никольский редут Малахов жег мятежные селения, заковал Яшку-тойона с шаманом, порол и аманатил, наводя долгожданный порядок, раздавал корма привыкшим к разбою жителям. Уставшие от крови и распрей они с презрительным равнодушием принимали чужой порядок, требуя одного, чтобы им не присылали попов. Грозили перерезать, если Компания пришлет других, дескать, распря в Кенаях началась из-за монахов.
В редут то и дело доходили слухи о стычках на севере и западе. Мелкие партии промышленных отправлялись мирить врагов, но главный пожар был потушен. Малахова приняли все тойоны и выслали ему подарки.
Лебедевские промышленные, получив харч, бросили дела, загуляли и стали собираться в Охотск. Стрелки компанейских партий укрепляли редут, сопровождали посольства в селения, воевали и аманатили. Немногие из лебедевцев перешли на службу Компании, среди них был Лукин. Больше всего это удивило Прохора.
— Терентий Степаныч, неужели останешься? — Егоров оглядывался вокруг, на зеленые берега, ледовые вершины гор. Даже они, блещущие под солнцем, казались ему хмурыми и тоскливыми. — Говорят, еще при царице был указ — беглым староверам воля навек, приписывают к ясачным народам. Плати подушный налог, и никакого тебе тягла.
— Молодой ты еще, Прошенька, глупый, вздыхал Лукин, — то ведь козни бесовские. Мы ни Веры, ни земли, ни обычая дедовского не предавали. Жгли нас, унижали… Теперь прельщают нерусью назваться… Помнишь, как Христа в пустыне сатана обольщал? Весь мир ему предлагал, за то, чтобы признал его власть выше… И нас так же. И тогда они, вечные выблядки, станут настоящими русичами. Только мы, наследники, им помеха. Не бывать тому, Прошенька!
— Ну и не записывайся в ясачные, — упорствовал Прохор. — Живи там, в ските, или где хочешь, но, на Руси.
Терентий долго молчал, потом поднял затравленные жизнью глаза:
— Народ тамошний уж смирился с чужим обрядом и обычаем… Может, истинная Русь да истинная Вера и остались только в беглецком толке. Не я — так другой, не Беловодье — так вольные земли: кто-то найдет и даст знать. И сойдутся туда, не предавшие Духа, и встанет новая Русь, стряхнув с себя прежнюю, растленную, как змея — иссохшую кожу… Туда и я, хоть на карачках, а приползу… Вот, только сын подрастет. Окрестил его Степаном. Пусть, как святой его покровитель, Стефан Пермский, останется здесь и Веру нашу несет инородцам. Они ему не чужие, не то что мне…
— Ну и нагнал тоску! — проворчал Прохор. — Пойду к лебедевским, они домой собираются, веселятся.
Лукин с горечью посмотрел ему вслед: столько лет прожили рядом, много переговорено, но не запали слова парню в душу. Да и другим тоже. «Живут как трава», — не то с завистью, не то с отчаянием подумал он.
Перед дальней дорогой возвращенцы конопатили и смолили пакетботы лебедевской артели. Из двухсот промышленных, прибывших на «Святом Георгии» с партией Коломина в 1783-м году и на «Святом Иоане» с партией Коновалова в 1789-м, собирались в Охотск меньше восьми десятков.
Большинство из них были в долгах перед пайщиками.
В сентябре партии стали возвращаться на Кадьяк. Ульяна прибежала от Филиппа, ходила по пятам за мужем, пока он сдавал дела и меха. Как обычно, крепость после промыслов гуляла.
— Переменилось все! — озирался Прохор.
— Что переменилось-то? — не понимал Сысой.
— Незнакомых много… Чужих. Пьяных — больше, веселых — меньше.
Сысой с недоумением пожимал плечами: служащие сменились почти наполовину. У многих кончился контракт, с последними транспортами прибыло много новых людей. Старовояжные гуляли особняком, часто с алеутскими и кадьякскими партовщиками. Новоприбывшие держались отдельно. Так было и прежде. Кенайские аманаты были под стражей, якутатские и ситхинские расхаживали среди гулявших с таким видом, будто они здесь хозяева. Стыдные места у всех были закрыты, потому что крещены.
Некоторые носили кожаные и суконные штаны. «Не печалиться же оттого?!» — думал Сысой, не понимая друга.
На другой день тоболяки с Прохором и Ульяной пошли в церковь — с полуночи, готовясь к причастию, не ели и не пили. Баранов стоял с дочерью на руках в первом ряду. На голове — новый парик, посыпанный пудрой, на груди — золотая медаль. Было многолюдно и душно. Церковь набилась новоприбывшими и новокрещенными. Службу вели братский келарь Афанасий с иеродьяконом Нектарием. Братья молодой Иоасаф и Герман с Осипом Прянишниковым и безносым приказчиком пели на клиросе. К началу литургии верных в церковь вошли офицеры и штурмана, явно опохмелившиеся, протиснулись в первый ряд, оттеснив даже правителя. Сысой подумал, Афанасий делает вид, что не замечает беспорядка, чтобы не ронять достоинства и не нарушать службы, но когда причастники стали выстраиваться в тесную очередь, долговязый келарь стал стыдить стрелков и работных, лезущих вперед господ дворян.
«После причащусь,» — подумал Сысой и стал проталкиваться к выходу.
Едва он очутился во дворе — загрохотали пушки. Народ толпой повалил из церкви.
— Андреич! — крикнул караульный со сторожевой башни. — На батарее непонятно что, бегают отчего-то все!
Вскоре оттуда подали сигнал флагами, требуя байдару для раненого. От причала пошли сразу несколько лодок. Со стены видно было, как к воде несут тело. Едва большая байдара повернула обратно к крепости, в бухту вошел ветхий галиот, салютующий флагу из ружья. В окружении мечущихся по воде лодок он подошел к причалу.
Из байдары на руках вынесли молодого тоболяка Бабыкина, попавшего под пыж холостого выстрела. Бледный пушкарь Темакаев суетливо оправдывался:
— Думал, почудился галиот! Фитиль запалил и боюсь опозориться…
Обернулся еще раз — этот в стороне стоял, караульным, — кивнул на раненого. — Потом гляжу — лежит и парка дымится…
Сысой склонился над земляком, заглянул ему в глаза и понял — умрет.
— Надо идти за Феклой! — поднялся, крестясь.
С галиота со стершейся надписью на борту, сходили тощие люди. Баранов, приглядевшись к седобородому старцу, вскрикнул:
— Ты ли, Беляев?
— Я! — ответила тень. — Провинились мы перед Господом, или Русьматушка не приемлет назад. Водит нечисть по морю, измывается…
Суеверно крестились старовояжные, с опаской поглядывали на странное судно. Ни тени насмешки уж не было в лицах. Только служилые штурмана, не стесняясь умирающего Бабыкина, гоготали, разглядывая низкие мачты, предлинное, нарощенное, перо руля. Громче всех потешался вольный мореход Колбин. Он знал толк в навигационном искусстве и судостроении.
— Я же тебе штурмана давал, чтобы довел до Уналашки? — удивленно спросил передовщика Баранов.
— Благодарствуем, дошли до Уналашки. — отвечал Беляев. — После за другим судном следовали на запад. Но сделался шторм, и мы его потеряли.
Потом пал туман, и снова три недели носило невесть где. Затем увидели землю, подошли, чтобы воды набрать, встретили лебедевского промышленного Лукина с дикаркой. Он нам молебен отслужил, трюма вымел и довел до Уналашки. Там мы, от греха подальше, опять зимовали, а весной с киселевской артелью промышляли. После увязались за вашей «Катериной» и опять потеряли ее. Шли на закат, как положено, попали в шторм, вынесло нас на острова, где были хорошие промыслы. Оттуда пошли на закат и увидели Кадьяк.