А с восточной стороны Кадьяка бурлило море, расступались волны, из воды вырывалось пламя. Оно поднималось все выше и выше, расправляя колышущиеся языки, как птица огненная крылья: одно трепетало, указывая на полночь, другое — на полдень. Но не было слышно, ни песни сладкоголосой, влекущей в царство смерти, ни песни радостной, вещающей о славе и жизни беспечальной. Те пламенные крылья, указав кому-то предначертанный путь, стали слабеть, а через несколько дней огонь и вовсе пропал, сгорев дотла, оставив среди волн черный остров с парящей вершиной. И начался проливной дождь.

Всю неделю лилась с небес вода, будто плакали ангелы и души, ввысь ушедшие, об оставлении взывающих к ним. Затонули низины, вздулись реки и ручьи. «Ну вот, не сгорели, так потонем среди грязи!?» — стонали в казармах и одиночках, ожидая гибели. Но кончился и дождь.

Зазвонили колокола на крепостной церкви. Заулыбались обессилевшие люди, надеясь, что беда пронеслась над их головами, а дальше будет только радость. Но беды еще не было: были только признаки ее близости.

Компанейский запас юколы, яиц и жира кончился к началу поста. У Сапожникова осенью был собран хороший урожай картофеля и репы.

Половину, по уговору, работные оставили себе, но в крепости начался голод, и к Юрьеву дню сапожниковские отшельники разделили свой припас надвое, к Спиридонию поделили его пополам еще раз. И все же им жилось сытней, чем в крепости.

Первыми оголодали безалаберные алеуты, не умевшие запасаться впрок, за ними офицеры и чиновные стали бродить по крепости с голодными глазами.

Добровольная прислуга уже не прельщалась их деньгами и бросила господ — лишь бы самим выжить. Те, отощав, стали ходить наравне со всеми по полосе отлива, собирать съедобную траву, рачков и моллюсков. Даже алеутам, целыми днями болтавшимся в байдарах посреди залива, редко удавалось поймать две-три рыбины. Стрелки шлялись по падям, но чаще возвращались с пустыми руками. Возле селений, завидев человека, собаки стремглав бросались в лес. Не подпускали к себе на выстрел даже вороны и чайки. Лютовал голод и в кадьякских бараборах.

Не обошла беда сапожниковское хозяйство. Перед Святками Ульяне сделалось плохо: ни кашляла, ни хрипела, но жаловалась, что внутри все болит, вскоре заметалась в бреду. Сысой побежал в крепость, привел Германа, оторвав его от школы и братских дел. Монах помолился, освятил дом, причастил и соборовал больную. Васька, глядя на него, почувствовал неладное, взмолился со слезами:

— Батюшка, сделай чего-нибудь?!

— На все Божья воля, — инок ласково коснулся его головы и ушел в крепость, отказавшись от провожатых. По его глазам Сысой понял, что Ульяне не выжить.

Печально встречала Рождество задружная семья Филиппа, хоть и было припасено в доме снеди больше, чем у других. Горел жировик, освещая побеленную печь, стол, поникшие лики святых. Васька оторвался от жены, почерневший, худой, посидел со всеми, уронил голову на руки и простонал:

— В Тобольске, нашлась бы добрая душа, заговорила лихоманку… А здесь кого просить? Не шамана же.

Фекла опустив голову, прошептала одними губами:

— Грех это! Может, Господь через гибель душу спасает. Наговором только тело исцеляют.

— Так погадай, пока черти не испортились! — смущенно попросил ее Сысой, водя ножом по скобленым доскам стола. — Теща-то, сказывали, ведьмачила, прости ей Господи! Должно быть, тебя учила?!

Васька, как услышал, так и вцепился в шитый крестами рукав Феклы:

— Попробуй! Помоги! На себя грех возьму, за тебя молиться стану?!

Она опустила голову, слезы закапали на подол. Вдруг поднялась, огрубевшая, чужая, сняла крест с шеи, скинула платок, тряхнула головой и рассыпались волосы по полу, укрыв ее всю.

— Медный котел принеси! — сказала хриплым мужицким голосом, от которого у Сысоя побежали по спине мурашки.

Он быстро сделал все, что велела жена. Она же, нашептав на воду, набросала в котел углей, сняла с Васьки крест и повела в баню. Сысой с Филиппом стояли под образами, молились за нее, как наказала.

В теплой еще баньке было сыро. Тишь и тьма среди выстывших, закопченных стен. Васька выбил искру из огнива, раздул трут, дрожащими пальцами засветил огарок свечи, взятый из холодных рук покойницы, путавшейся с нечистью. Завыл ветер, заскреблись мыши среди сухих веников, скрипнула дверь, качнулось пламя. Поставив на каменку котел, Фекла склонилась над ним, укрыв все своими волосами, нашептала что-то и, откинув с лица спутанные пряди, поманила Василия, шепча:

— Смотри, что будет!

Глянул Васька в котел, на воду, а там Ульяна, старая, худая, полуголая сидит в углу и со слезами что-то грызет…

— Господи, поми… — чуть не перекрестился он.

Фекла схватила его за руку, но было поздно: пропало видение.

Не оглядываясь, они вернулись в дом. Василий держал котел над головой жены. Фекла, бормоча заклинания, вылила в него растопленный воск. Зашипел он и застыл чудным комком. Слепок этот долго разглядывали, мужчины ничего в нем не увидели.

— Вроде, баба брюхатая! — прошептала Фекла. — Может, и ничего, обойдется еще… Ладно уж… Теперь идите из дому. Одна останусь с ней.

Мужчины вышли в сушильню, раздули камелек. Васька, ощупав крест на груди, вздохнул прерывисто, как ребенок после слез.

— Как вспомню, что в бане видел — сердце кровью обливается.

На другой день Ульяна пришла в себя, а Фекла слегла. Мужчины доили коров, варили еду, она же, не принимая ни мужа, ни сына, лежала три дня, глядя пустыми глазами в потолок. Потом слезла с печи затемно и молилась, ударяя лбом о тесовый пол до тех пор, пока не вылезли на лбу шишки вроде рогов.

— Ох, и дура баба, — сокрушался Сысой, глядя на нее. Утром увел жену в церковь. Когда они вернулись, наголодавшись вместе со всеми в Павловской крепости, Ульяна уже могла пить мясной отвар.

На Крещение в крепости стало совсем тяжко: двое умерли, семеро промышленных лежали. Устроив порядок, исполнительный и предприимчивый Кусков стал искать возможность к выживанию, жесткой волей заставил работать приготовившихся к смерти людей. Во все концы Кадьяка были отправлены малые партии. Все, кто в силах, ходили стрелять, что подвернется, ловить рыбу, собирать съедобное. Каждый день жили ожиданием Поторочина с байдарщиками. Под святого Афанасия-ломоноса, шатаясь от голода, к монахам пришли офицеры Талин, Сукин и Машин, просили исповедать и причастить отдельно от других. Афанасий пожурил двоих, что прилюдно восхищались иезуитами, называли миссионеров дикими но, видя плачевное состояние благородных, исповедал и причастил буянов. А те, повеселев, стали выспрашивать, отчего монахи живы и здоровы, хоть едят меньше всех, при том, не имея хлеба, мяса в рот не берут?

— Молитвой спасаемся! — привычно ответил иеромонах.

— Может быть, коренья какие знаете? — допытывались офицеры. — Так скажите нам, мы доброту вашу припомним.

На святого Ефрема Сирина к сапожниковским затворникам пришел стрелок Иван Антипин с каюрами. Работные алеуты взяли молоко и ушли обратно в крепость. Антипина же прислал Кусков с наказом для Филиппа — компанейский скот беречь, не резать, хоть бы и голодали, а Сысою с Васькой — плыть к югу острова и постараться добыть кита.

— Захворала, царевна? — склонился над Ульяной Антипин. — И так природных русских баб мало… А тут еще ты, — проворчал. — Из каторжанок уже половина перемерли.

Ульяна порозовела, виновато улыбнувшись.

— Ничо, теперь пойдешь на поправу, даст Бог, — старовояжный, низко кланяясь, перекрестился на образа. — Нельзя Ваську от больной жены отрывать, — тихо сказал Сысою. — Как-нибудь вдвоем доберемся до Толстого мыса, там знакомые партовщики помогут.

— Твоя правда! — так же приглушенно пробормотал Филипп. — Только вдвоем средь зимы идти в море — не дело. Работы по хозяйству мало, Васька с Феклой управятся, да и Петруха уже помощник… Я с вами пойду. Вы же ни языка, ни порядков их не знаете.

Фекла разбудила мужчин затемно. На столе уже стояла горячая снедь.

Филипп приподнялся на локте, прислушался к ветру и морю.

— Вроде, тихо! — зевнул, крестя рот.

На рассвете Сысой с Иваном Антипиным вынесли из сарая смазанную жиром трехлючку. Сапожников и Васька уже два раза сходили на берег, вынося ружья, одежду, припас. Устье речки было подернуто редеющим туманом. Вдоль скалистого берега на волне прибоя колыхались и скрежетали льдины. Называя трехлючку по-кадьякски пейтальком, Сапожников распоряжался, куда что класть. Сысой поцеловал жену, она перекрестила его, нехотя отстраняясь.

Где волоком через льдины, где водой, между ними, промышленные вышли в море и закачались на пологой волне. Сысой обернулся. Жена в парке все еще стояла, опустив руки, как раненая птица крылья. Он махнул ей, байдара пошла к югу и долго еще видна была гора, по склону которой ходили из крепости к Сапожниковской пади.

Пройдя около семидесяти верст без отдыха, чуть живые от усталости, промышленные выбрались на пологий берег и хотели ночевать, но в заливе показался кадьякский каяк. Как здесь принято, двое гребли однолопастными веслами, стоя на коленях и правили к месту высадки русских стрелков. Каяк подошел близко к берегу, один из гребцов сбросил капюшон камлеи, спросил, куда и зачем плывут «косяки». Сысой узнал Федьку — игацкого толмача и писаря, обрадовался встрече, пригласил его на берег. Но кадьяки предложили отбуксировать пейтальк в Угацкое селение.

Промышленные, посоветовавшись, решили воспользоваться предложением, снова натянули поверх парок камлайки, сели в байдарку и затянули ее обтяжки вокруг груди. Вскоре сумерки превратились в безлунную ночь, не видны были даже концы весел, только слышался плеск впереди, да горячий дух кадьяков доносился по воде. Вдали залаяли собаки. По шуму прибоя угадывался близкий берег.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: