Рассказ о первой любви
Когда мой брат, работавший, по нашей семейной традиции, плотником, ушел на фронт, я остался один-одинешенек не только в большом городе, кишевшем потесненным войною людом, но и во всем белом свете.
Перед отъездом брат, угрюмый, немногословный человек, сказал:
— У хороших людей тебя поселю. Баловать они тебе не дадут.
Он привел меня на окраину города, в дом с палисадником, за которым цвели мальвы, и сдал с рук на руки сморщенной, как печеное яблоко, старухе, бойко сыпавшей словами, точно подсолнуховой шелухой.
— Тебе у нас будет хорошо, — сказала она, провожая меня в комнату, а я смутно почувствовал, что будет наоборот. Привыкший к вольнице неоседлых плотницких бригад, я инстинктивно не доверял домам, где угарно пахло печами, по половикам ходили сонные кошки, на кроватях возвышались горы разнокалиберных подушек, а по углам, точно восковые, стояли фикусы.
Прощаясь, брат, как равному, пожал мне руку.
— Денег тебе не оставлю. Все передам хозяйке. По праздникам будешь получать от нее красненькую. Ну, учись.
И, не оборачиваясь, ушел по широкой, как площадь, окраинной улице, ушел навсегда из моей жизни.
В первые же дни оказалось, что в доме за палисадником самые простые и естественные поступки считались предосудительными. Нельзя было долго жечь электрическую лампочку, громко разговаривать, смеяться, а тем более приводить к себе приятелей.
Я был рад, когда нашу школу заняли под госпиталь. Теперь, сокращая пребывание в неприятном доме, мне приходилось идти через весь город на заводской поселок, где мы учились в недостроенном здании техникума. После занятий не спеша мы возвращались окольными путями домой. По дороге играли в расшибалку с незнакомыми мальчишками или заходили с дружком Сенькой Брагиным к реке, на рынок, в парк, на вокзал…
Кочуя по стройкам сначала с отцом, а потом с братом, я видел много городов, но ни один из них не полюбил так, как этот. Обилием зелени, многолюдностью, темпераментом жителей он напоминал приморские города юга, а вечером, когда над низкой поймой безбрежно разливался туман, эта иллюзия становилась полной. Мне было таинственно-интересно, незнакомому среди незнакомых, бродить по улицам, задевая плечами прохожих, заглядывать в окна домов, зачарованно устремляться вслед шагающим с песней солдатам, а по вечерам стоять на железнодорожном мосту и, вдыхая едкий запах угольного газа, наблюдать, как внизу, словно в тесной яме, ворочаются, шипят, кричат на разные голоса темные махины паровозов.
В этом городе с какой-то обескураживающей внезапностью оборвалось мое детство, и под напором событий я шагнул в скороспелую юность военной поры.
Помню погожий день бабьего лета, с прозрачной, студено-хрупкой высью, с летящей по улицам паутиной, с шорохом палого листа на асфальте, — день, когда нас, восьмиклассников и девятиклассников, вызвали в городской комитет комсомола.
Оттуда я вышел повзрослевшим на несколько лет. Отныне нам вменялось в обязанность следить за состоянием светомаскировки во всем городе, и это была не игра, не мелкое общественное поручение, а облеченная полномочиями должность сотрудника штаба местной противовоздушной обороны. От начальника штаба мы получили именное удостоверение, ночной пропуск и право карать нарушителей штрафом, что особенно поддерживало в нас сознание ответственности и серьезности доверенного нам дела.
Пряча свои новые документы, я сунул руку в карман и нащупал там… рогатку. Я вынул ее, пропитанную желтым лаком, с тугой красной резиной, с узорной рубчатой рукоятью, и, как бы выполняя обряд прощания с детством, незаметно выбросил в мусорную урну.
Ночные бдения еще крепче сдружили меня с Сенькой Брагиным. Теперь у нас была вторая, незримая для других жизнь, которая, как общая тайна, скрепляла нашу дружбу.
Кто видел затемненный город после комендантского часа лишь случайно — засидевшись в гостях и потом украдкой пробираясь домой, — тому он мог показаться пустым, враждебным и зловеще мрачным. Но мы ощущали его иным. Шагая по гулким улицам, мы замечали то коротко вспыхнувший фонарик патруля, то в какой-то момент тишины и безветрия вдруг улавливали обрывок разговора зенитчиков на крыше дома, то останавливались, испуганные нечеловеческим звуком, каким заканчивается судорожно-сладкий зевок дежурного дворника, и в это время мы, двое мальчишек в кургузых поношенных пальтишках, наравне со всеми бодрствующими людьми, несущими охранную службу, были тоже в стане хранителей города, с полным сознанием своего долга барабаня озябшими пальцами в окна домов, аптек и магазинов: граждане, будьте бдительны!
У вокзала, возле мрачных пакгаузов и зерновых складов, на высоком фундаменте из белого камня стоял длинный одноэтажный дом. Дважды мы заставали одно из его окон зиявшим, как светлая брешь в непроглядной ночи, и тут же принимали соответствующие меры: Сенька становился мне на плечи, дубасил кулаком в раму; за окном происходило движение каких-то теней, и падал, разворачиваясь, рулон маскировочной бумаги. Но в третий раз мы решили составить акт о нарушении правил светомаскировки. Вошли в сени, нащупали клеенчатую дверь и постучали. Наверно, у нас был очень зловещий вид, потому что девушка, открывшая дверь, отпрянула в глубь комнаты и срывающимся голосом позвала:
— Папа!..
А у меня вдруг гулко застучала в висках кровь, надолго окутав сознание какой-то вязкой, отупляющей пеленой. Все дальнейшие события я воспринимал сквозь нее, став послушным исполнителем Сенькиной воли, которая неожиданно оказалась столь непреклонной, что потом я невольно проникся еще большей симпатией к своему другу.
Когда из соседней комнаты вышел плечистый мужчина в расстегнутом железнодорожном кителе, Сенька показал ему свой документ и объяснил, зачем мы пришли.
— Очень устаю, ребята, и забываю опустить у себя в кабинете маскировку, — сказал мужчина.
Он не оправдывался, ни единой ноткой своего голоса не просил о снисхождении, и это особенно располагало к нему, но Сенька с ледяной неподкупностью потребовал:
— Дайте, пожалуйста, чернила и бумагу, товарищ хозяин.
Он составил акт по форме, данной нам начальником штаба противовоздушной обороны, подписал его, предложил подписать мне, потом хозяину, и мы вышли.
Только на улице я очнулся от своего оцепенения и с уважением посмотрел на маленького, съежившегося от холода Сеньку, который не в пример мне проявил такое спокойно-деловитое мужество.
— А девчонка-то — заметил? — из нашей школы, — небрежно бросил Сенька.
Чудак! Ну кто же мог не заметить Алю Реутову!
Все мы — и я, и Сенька, и еще добрая половина мальчишек нашего класса — были тогда тайно влюблены в девятиклассницу Алю Реутову. В каждой школе есть такая властительница мальчишеских дум, даже не подозревающая, каким дружным поклонением она окружена. В присутствии этой девушки с прищуренными лукавыми глазами мы переставали быть самими собой: одни становились робкими, тихими, другие, наоборот, неестественно возбужденными и дурашливо-шумными. На переменах, проходя мимо девятого класса, мы во все глаза смотрели на нее. Но случись кому-нибудь перехватить взгляд этих прищуренных глаз, как счастливец моментально вспыхивал и отворачивался. Эта игра была томительной и сладкой, и те дни, когда Аля почему-либо не приходила в школу, были для нас днями тоски, непонятной лени и рассеянности.
«Теперь мы оба сожгли свои корабли», — подумал я, и против ожидания эта мысль вызвала во мне чувство облегчения и какой-то обновленности, точно жизнь моя круто повернулась к лучшему.
Наутро я шагал в школу, полный гордого сознания своей независимости, неся на губах презрительную усмешку для тех, кто еще не понял радости быть свободным от властного притяжения прищуренных глаз Али Реутовой и кто в своей ослепленности еще находил их лукавыми, тогда как для меня они были просто близорукими. Юнец! Я и не подозревал, что это заземление ее образа откроет мне в нем новые стороны, осветит новым очарованием, даст ему еще более неодолимую силу притяжения и что теперь Аля Реутова не пройдет в моей жизни бесследно, как прошла бы, оставаясь недосягаемо-прекрасной, неземной Алей, окруженной ореолом вымышленных нами достоинств.