Покачивало, один раз бросило судно на борт довольно ощутимо, видно, «Онега» наскочила скулой на крепкую волну. Смолин чуть не расплескал чай.
— Шторм! — сказал с уважением. — Как думаете, сколько баллов?
— Пустяк! — отозвался старпом. — Баллов пять, не больше. Для «Онеги» не шторм. «Онега» — мореход отличный. Нам шторм — дело привычное. Разнообразие жизни.
— Смотря какой, — вмешался рулевой. — Иногда так крутанет, что о-го-го!
Рулевой значительно поджал юношески пухлые губы с видом бывалого и стреляного.
— Да, жизнь у вас не сахар — по морям, по волнам…
— Каждый сам себе выбирает судьбу. Мы своей довольны.
Они допили чай.
— Хотите еще?
— Нет, спасибо. Вот вышел зарядку сделать перед завтраком.
— Это хорошо! Зарядка для моряка первое дело, — одобрительно заметил Кулагин. — Если бы я был капитаном, то в обязательном порядке ввел бы зарядку для всех. Иначе бы лишал премии. Вы только приглядитесь к нашей команде! Диву даешься. У иного к тридцати годам брюшко. На обед макароны, а жизнь как у улитки — под раковиной. Раньше моряка издали видно было: грудь колесом, бицепсы на руках волнами ходят. А сейчас иного за конторщика перед выходом на пенсию примешь. Думаете, это не отражается на работе, на дисциплине?
— А все потому, что техника! — серьезно заметил рулевой. — Техника на современном корабле взяла на себя заботы наших мускулов.
— Техника дело второе. Виновато прежде всего собственное разгильдяйство, — сурово возразил Кулагин. — Безответственность всеобщая. В том числе перед самим собой.
— Вот станете капитаном и будете осуществлять свои планы, — сказал Смолин.
Кулагин махнул рукой:
— Если стану! До капитанских лычек в нашем деле десять раз шею сломаешь.
— Анатолий Герасимович будет капитаном что надо! Не то что некоторые… — заметил рулевой.
— Заткнись! — беззлобно огрызнулся старпом. — Что-то ты сегодня на вахте разболтался.
Рулевой взял с полки бинокль, приложил к глазам.
— Грузовик по правому все там же. Должно быть, как и мы, на тринадцати тащится.
Смолин заметил, что Кулагину хочется зевнуть, но он с усилием преодолел зевок, лишь на всякий случай приложил к губам ладонь.
— После дежурства отсыпаться пойдете?
Кулагин махнул рукой:
— Отсыпаться? Громко сказано! — разминаясь, прошелся вдоль окон по всей длине мостика. — Если только часик. Не больше. Разве старпому можно отсыпаться? Особенно на нашем судне.
— У нас капитан вот-вот спишется, — пояснил рулевой, ставя бинокль на полку. — Здоровьем не силен. Думали, и не пойдет в этот рейс. Ну, и все дела, понятно, на плечах Анатолия Герасимовича. Он у нас почти за капитана. Если говорить откровенно…
— Я вот тебе пооткровенничаю, — нахмурился Кулагин. — Ты, Аракелян, капитана оставь. Сколько раз тебе говорил! Капитан есть капитан. И не твоего ума дело его обсуждать.
На этот раз голос старпома звучал жестко, непреклонно. Он бросил взгляд на круглые корабельные часы на стене рубки.
— Через две минуты менять курс. Возьмешь сорок два.
— Есть сорок два! — со скрытой подковыркой отчеканил рулевой — мол, вот какой я в сущности дисциплинированный, — и встал к автоматическому штурвалу. Но тут же обернулся к старпому:
— Завтрак пора объявлять. Семь тридцать. Ровно!
— Объявляй!
— А как? — под густыми ресницами юноши снова игриво задрожали смешинки. — С «приятным» или без «приятного»?
— Я своего распоряжения не отменял!
— Понял! — рулевой бодро тряхнул головой, потянулся к пульту управления за микрофончиком на эластичном пружинистом шнуре и бойко крикнул в него:
— Судовое время семь тридцать. Завтрак. Приятного аппетита, товарищи!
— Я тебе о «товарищах» распоряжения не давал, — проворчал Кулагин. — Можно было бы и покороче.
— Но ведь мы здесь все — товарищи! Разве не так?
Старпом бросил на рулевого сердитый взгляд:
— Молчи! Я тебе слово, ты мне два! Молчи и бди!
— Есть бдеть! — обиженно отозвался рулевой.
Старпом прошелся вдоль пульта управления, посмотрел через лобовое стекло на море, потом поднял глаза на настенные часы и уже другим, резким, приказным тоном бросил:
— Курс сорок два.
— Есть курс сорок два! — четко и громко повторил рулевой.
Судно вздрогнуло — в правый борт его крепко вдарила волна, низкие пушистые облака за окном торопливо побежали назад одно за другим, как овечки. «Онега» поворачивала вправо, меняя курс.
Кулагин ушел в штурманскую что-то отмечать на карте.
— Спасибо за чай! — сказал Смолин. — Пойду. Не буду вам мешать.
— Да вы не мешаете, — возразил рулевой. — Даже наоборот. Утренняя вахта, как говорят во флоте, — черная тоска. Молчанку держим. Старпом лишним словом не пожалует. Бди — и все тут!
— Строг?
— Еще как! Диву даюсь, как это он вас сюда пустил. Сам капитан его вроде бы опасается. Это старпом распорядился по радио добавлять «приятного аппетита». Капитан заартачился: «У нас судно, а не санаторий!» Не любит новинок. Но распоряжения старпома не отменил. Не решился.
Рулевой усмехнулся:
— Так с «приятным» и плывем.
— Но ведь это же хорошо — вежливо, интеллигентно!
— А кто говорит, что плохо? Тоже имеет отношение к порядку. Порядок во всем нужен. Даже в мелочах. — Он схватил лежащий у лобового стекла спичечный коробок, потряс им над головой:
— Видите? Пустой! Извел все спички до последней — ни одна не зажглась! Так и стою всю вахту не куривши. Попросился у старпома всего на одну минуту в каюту за зажигалкой… — Аракелян безнадежно махнул рукой.
— Не разрешил?
— Куда там! Терпи, говорит. Лютый! Рейс только начался, а старпома уже прозвали — «неукоснительный».
— Три часа без курева, конечно, трудновато, — посочувствовал Смолин.
— Ясное дело не легко! — согласился рулевой. — Аж скулы сводит. Но ведь старпом прав. Вахта есть вахта. Значит, надо терпеть. Вот и терплю!
— Молодец! — похвалил Смолин.
В ответ Аракелян кивнул, без интереса принимая похвалу.
— Пора нам всем браться за ум. Я, например…
И вдруг осекся, предупреждающе приложил палец к губам. В рубку возвращался старший помощник капитана.
За завтраком Доброхотова, как всегда, ударялась в воспоминания.
— Вот в тридцать восьмом рейсе на завтрак давали яичницу с беконом, а потом швейцарский сыр.
Слушая ее, сидящие за столом мрачно, без аппетита поедали плохо сваренную, с комками, манную кашу, которую не в первый раз дают по утрам.
— Это было при царе Горохе, — пробурчал капитан, не глядя на Доброхотову. — Тогда и балык в трактирах подавали, и расстегаи.
Доброхотова обиделась:
— Напрасно иронизируете, Евгений Трифонович. Не при царе Горохе, а всего десять лет назад.
— Вам, Нина Савельевна, пора писать мемуары, — продолжал капитан, уставившись в тарелку. — А то так за столом себя всю и растратите.
Доброхотова обиделась еще больше, на ее мучнистых щеках проступил румянец:
— И напишу. Мне есть что сказать. Будьте спокойны!
— А я особенно и не волнуюсь.
За столом воцарилось молчание. Подошел опоздавший к завтраку Золотцев. Сразу же почувствовал неладное, нарочито широким поварским движением зачерпнул половником кашу из стоявшей посередине стола глубокой фаянсовой чаши, пропел:
— На такую кашу променяю Машу.
И засмеялся, как бы призывая всех присутствующих к бодрости духа.
Смолин подумал, что в самом деле нелегка роль у начальника экспедиции. Он, как дирижер, должен всех подчинять одному общему настрою. А у каждого свой характер. Вон как нахохлилась Доброхотова! Кашу не доела, с кислой миной отставила тарелку. Торопливо допивает чай и сейчас уйдет раньше всех. Наступили на ее больную мозоль. Бунич мог бы и помолчать, хотя бы из милосердия. Тридцать лет провела Доброхотова в экспедициях. Однажды в молодости, дежуря у эхолота, ненароком открыла какую-то подводную гору в Тихом океане, не Эверест, конечно, но горушку заметную, даже сумела пробить ей название в патриотическом духе — кажется, гора Дашковой, в честь первой русской женщины-академика, но на международные карты название это не попало по причине незначительности географического объекта. И эту несправедливость Доброхотова переживает до сих пор. Однако факт открытия дал ей возможность защититься, стала она кандидатом наук, а потом с годами накопила в экспедициях данные, которые терпеливо прятались до поры до времени в пухлых папках и однажды были предъявлены в качестве уже докторской диссертации. Защита прошла без трудностей — ведь наука творится не только идеями и прозрением, но и простейшим муравьиным накопительством.
С рейсами в море связано все самое памятное в одинокой жизни Доброхотовой, ей по душе годами выработанный корабельный стиль жизни, нехитрый, но все-таки уют, не столь уж близкая, но все-таки корабельная семья, куда более сплоченная, чем институтский коллектив, там после рабочего дня все срываются домой, а здесь, на судне, и есть твои дом с утра до вечера, и ты не остаешься в одиночестве. Однажды Доброхотова призналась, что готова ходить в рейсы каждый год, тоскует по морю. И конечно, самыми яркими рейсами представляются ей те, что были в молодые годы. В те времена наши исследовательские суда пускали почти во все порты, ходили они на самые дальние широты, приставали к богом забытым землям. Есть что вспомнить!
Обо всем этом Смолину рассказал Крепышин, знакомый с биографиями участников экспедиции. К Доброхотовой он относился с жестокой иронией молодости: «Пережиток. Давно пора сактировать».
Доброхотова допила чай, встала, аккуратно задвинула стул, вперевалку понесла свое грузное тело к двери, и, казалось, даже спина ее выражала обиду.
Смолин грустно смотрел ей вслед. «Пережиток»! А ведь и он когда-то станет таким же «пережитком». Тоже одинок, как серый волк. Только в работе и спасение. И будут новые, уверенные в себе крепышины посмеиваться вдогонку: давно, мол, пора сактировать.