Смолин проснулся от ощущения странного неудобства. Ему показалось, что кто-то вцепился в плечо, трясет, пытается разбудить, даже стянуть с койки. Он открыл глаза и увидел белый круг иллюминатора, сквозь грязноватое, покрытое брызгами стекло немощно сочился свет.
В следующее мгновение Смолина швырнуло к стенке, грубо придавило, словно кто-то грузный навалился на спину, подержал так, наслаждаясь беспомощностью поверженного, потом медленно, не торопясь, потянул в противоположную сторону к высокой доске, ограждающей моряцкую койку, как детскую кроватку, и снова с размаху саданул уже о доску.
«Все-таки влипли! Если бы вышли часа на три раньше, циклон не догнал, так говорила Алина Азан. А теперь угодили в самое пекло». И Смолин с неприязнью подумал о тех двоих, что последними поднимались по трапу.
Раздумывая, Смолин с удивлением чувствовал, что с трудом удерживает ниточку мысли, ниточка рвется, ее обрывки, как ветошь, болтаются в тошнотворной мути, наполняющей голову. Так всегда случается при сильной качке, об этом ему говорили бывалые. Если будешь лежать, то постепенно превратишься в идиота, у которого медленно распадается интеллект. Главное — не лежать!
Он взял себя в руки, заставил тело расстаться с койкой, на ватных ногах добрался до умывальника, ополоснул лицо, почистил зубы, даже попытался побриться.
Подошел к иллюминатору, бросил взгляд в забортное пространство. Пространства не было. Его вытеснили бутылочного цвета валы со снежными загривками пены, они упирались в низкое дымное небо. Смолин прислонил лоб к стеклу иллюминатора и тут же отшатнулся — море плюнуло в стекло густым белым сгустком, словно лицо человека вызывало у него ярость. Вот оно — море! Даже когда взираешь на него с каменных твердынь берега, когда оно спокойно и невозмутимо, чувствуешь собственную незначительность, временность на земле, бессилие перед величием природы. Море и в покое враждебно, готово забрать человеческую жизнь в любую секунду, не верь его красоте и ласке! А когда случается такое, как сейчас! Неужели человеку под силу это преодолеть?
— Доброе утро, товарищи! — Смолин вздрогнул от голоса, раздавшегося за его спиной, и не сразу понял, что голос исходит из динамика. — Судовое время семь ноль-ноль. Судно находится в центральной части Черного моря. Шторм. Ветер девять баллов, волнение шесть. Температура воздуха десять градусов…
Голос спокойный, будничный, в нем нет и тени тревоги. Обыкновенный шторм — и все, ничего примечательного!
Кажется, это голос старшего помощника, того долговязого, рыжеватого, который морщился, слушая реплики капитана за столом.
Вчера Смолин прикрепил к стенке купленный в порту табель-календарь, чтобы отмечать дни. Значит, одну цифру можно уже отправить в минувшее. Он обвел цифру 28 черным фломастером, перечеркнул крест-накрест, жирно, решительно, словно расправлялся со вчерашним днем навсегда, даже в собственной памяти. Если подобная погодка будет постоянно, то ни о какой работе за уютным письменным столом и мечтать не придется…
Через полчаса снова щелкнул динамик и все тот же знакомый голос объявил:
— Судовое время семь тридцать. Завтрак. — И после короткой паузы с едва заметным оттенком иронии добавил: — Приятного аппетита!
Оказывается, этот рыжий шутник! Даже думать о пище невыносимо.
Но через несколько минут Смолин заставил себя принять решение. Он умел поступать вопреки своему желанию, если полагал, что желание противоречит здравому смыслу. Бытующий афоризм «желание — отец мысли» он отвергал, представлялось бесспорным, что мысль первична.
В коридоре, шарахаясь от стены к стене, Смолин добрался до лестницы, ведущей на верхнюю палубу, где кают-компания, и увидел щуплую фигурку академика Солюса. Цепляясь за перила, старик медленно, с сосредоточенным упорством, шаг за шагом передвигался вверх по ступенькам. На его безволосой голове бисером блестели то ли капли пота, то ли морские брызги. Скорее всего брызги, вон даже старенькая вельветовая куртка на плечах намокла, а рифленая подошва ботинок оставляет на ступеньках влажные следы.
Судно сильно завалило на борт, и старик судорожно схватился за перила сразу обеими руками, тонкими, сухонькими, как сучья, на вид такими ненадежными.
— Позвольте я вам помогу, Орест Викентьевич! — поспешил к нему на выручку Смолин. — У вас мокрые ботинки, на лестнице можете поскользнуться.
Солюс быстро обернулся, насмешливо прищурился.
— Это не лестница, молодой человек. Это трап!
— Да, да, трап! — согласился Смолин. — Но видите, как бросает! Шторм ведь…
— Шторм? Да разве это шторм! Это так, легкая непогодка, уж поверьте, любезный Константин Юрьевич, старому моряку.
— А где вы так промокли?
— На палубе. Любовался стихией! — В голосе академика прозвучало что-то задорное, мальчишеское, даже хвастливое: вот каков я! Думаете — дряхлый старик? Ошибаетесь! Я еще — ого-го! А вы — помочь!
Когда они с трудом добрались до кают-компании, Солюс, переводя дух, назидательно произнес:
— Для мужчины шторм — благо! — и решительно шагнул в открытую дверь.
В этот момент судно резко легло на правый борт, и Солюс, странно подскочив, взвился в воздух, под потолком проделав немыслимый пируэт, устремился в центр зала к столику, за которым сидели люди, и в то же мгновение оказался в руках Крепышина. Ученый секретарь поймал академика с ленивой легкостью и осторожно поставил на пол.
— Не повредились, Орест Викентьевич?
Академик повел плечами, подергал головой.
— Отнюдь! — и задорно улыбнулся, оглядывая сидящих. — Даже не предполагал в себе такой прыти!
— Как говорил Остап Бендер… — Щеки Крепышина залоснились в предвкушении попавшей ему на язык подходящей к моменту цитатки. Но Солюс решительно поднял руку:
— Нет! Нет! Не Бендер! Резерфорд. У Резерфорда есть превосходное выражение: «Если человек…»
Однако в кают-компании так и не узнали, что сказал по этому поводу великий английский физик, ибо судно бросило теперь уже на левый борт, и снова вовремя подоспевшая надежная рука Крепышина подстраховала старика и помогла ему добраться до своего места.
Когда к компании за капитанским столом присоединились Смолин и пойманный в воздухе академик, Золотцев приветствовал вновь прибывших восклицанием:
— Гвардия умирает, но не сдается!
Настроение у начальника экспедиции было благодушное. Он намазывал маслом толстые ломти белого хлеба, клал на них тускло поблескивающие старым серебром куски жирной селедки, аккуратно прикрывая нежными лепестками репчатого лука, прижимал это сооружение пальцем и с удовольствием запихивал его в рот.
На лице Смолина, видимо, отразилось изумление при виде поданной на завтрак селедки. Это не ускользнуло от внимания Золотцева, он весело прищурился:
— Сегодня понедельник. А в понедельник на завтрак у нас положена селедка.
— Традиция русского флота, — пояснила Доброхотова.
— Прекрасная еда! — бодро добавил Солюс, уже оправившийся от пережитого потрясения.
Пища сейчас вовсе не вызывала у Смолина энтузиазма, но, глядя на Золотцева, он сделал себе бутерброд, надкусил и понял, что съест до конца.
— Вполне! — одобрил он вслух.
— Хорошо проходит во время качки, — подтвердил Солюс.
— Вам повезло! — заметил Кулагин. — Если бы ваши биологи опоздали в порту хотя бы еще на полчаса, вы сегодня лишились бы такого роскошного угощения, как селедка.
— Почему же? — не понял Смолин.
— А потому, что тогда по календарю мы бы вышли в понедельник, а на «Онеге» не любят понедельники и тринадцатого числа. Отсрочили бы на целые сутки.
— Бог с вами, голубчик Анатолий Герасимович! При чем здесь «Онега»? Не перебарщивайте, пожалуйста! — пожурил его Золотцев, спокойно допивая чай. — Такие причуды во флоте обычны.
— Правильно! — с горечью подтвердил помполит Мосин. — Мы боремся с этими предрассудками, но они так живучи!
— Наверное, вы, Анатолий Герасимович, сами черных кошек обходите. А? Признайтесь! — добродушно посмеялась Доброхотова, взглянув на Кулагина.
Старпом с каменным лицом отпарировал:
— Я, Нина Савельевна, много лет в море. На научном впервые. Все на танкерах. А на танкерах не держат ни кошек, ни женщин. Некого обходить.
В кают-компанию вошел новенький. Он был высокого роста, светловолосый, лобастый, в очках. Уныло сосредоточенное лицо, ссутуленные плечи, сиротски-серая, застиранная байковая ковбойка, до белых плешин вытертые джинсы, и на огромных ступнях неожиданные в эту пору резиновые шлепанцы-вьетнамки, прицепленные к большому пальцу.
Перехватив взгляд Смолина, Доброхотова тихонько пояснила:
— Файбышевский. Из минздравовского НИИ. По его милости мы и опоздали с выходом в рейс.
На утюг похож, подумал Смолин, разглядывая Файбышевского, который с трудом пристроил свое громоздкое тело за соседним столом, рядом с Крепышиным, выставив из-под стола длинные босые ноги, словно для всеобщего обозрения. Пришлось снова взглянуть на них, и этот взгляд окончательно закрепил внезапную неприязнь Смолина к этому человеку.
— А где же его сотрудница? — поинтересовался Смолин.
— Вы о ком? — Доброхотова растянула губы в ехидной улыбке. — О той дамочке, которая решила, что только в этом городе сможет достойно запечатлеть на фото свою неотразимую личность? Нет ее здесь! И быть не может! В кают-компании питается только начальство, — назидательно разъяснила она. — Все прочие внизу, в столовой команды.
«Все прочие» резануло слух сидящих за столом. На Доброхотову взглянули с удивлением.
Золотцев попытался нарушить неловкую паузу.
— Сегодня перед завтраком ко мне заходил Файбышевский, — понизив голос, чтоб не слышали за соседними столами, сообщил он. — Просил с завтрашнего дня перевести его в столовую команды. Хочет кормиться со своей сотрудницей.