Это была бурная пора — лето 1889 года. Клара была захвачена подготовкой к Учредительному конгрессу Второго Интернационала.
Он открывался четырнадцатого июля, в день народного праздника, в этом году особенно знаменательный, потому что исполнилось сто лет со дня взятия Бастилии.
Уже не было в живых Маркса, не мог приехать на конгресс Энгельс, но он руководил всей его подготовкой.
Энгельс теребил Лафарга, настаивая на полном размежевании; уже ясно наметились разные пути: оппортунистический — поссибилизма — и марксистский.
На последний звали Рабочая партия Франции и Социалистическая рабочая партия Германии.
Клара принадлежала к самой боевой и деятельной группе последователей учения Маркса. Она читала письма Энгельса, адресованные Лафаргам. В своих выступлениях на рабочих собраниях и в статьях она проводила основную мысль организаторов конгресса: Второй Интернационал должен подготовить международный рабочий класс к пролетарской революции!
Задача была сформулирована ясно, выполнение ее требовало прежде всего разрыва с оппортунистами.
Энгельс обратил внимание на боевые статьи и выступления Клары Цеткин. Энгельс написал Лафаргу, что находит превосходной статью Цеткин в «Берлинертрибюне».
В этом же году вышла брошюра Клары «Работницы и женский вопрос сегодня». Она вышла в серии «Берлинская рабочая библиотека» в издательстве «Берлинер Фолькстрибюне». Скромная брошюра, стоившая всего двадцать пфеннигов, чтобы каждая работница могла ее купить, — первая книга Клары. Ее замысел она обсуждала со своим мужем, его свет падал на каждую страницу…
Клара еще недавно с трудом преодолевала робость, мешавшую ей говорить публично. Ее пугала глубина зала, сотнями взглядов нацеленная на оратора. И будь это сцена или даже маленькое возвышение в центре зала — уже само оно пугало! Она боится быть непонятой или, что еще хуже, понятой превратно. Осмеянной. Или облитой холодным равнодушием.
Клара не запомнила, когда наступил перелом, но в ее памяти жило воспоминание о первом публичном выступлении. Она тогда приехала в Германию из Парижа на короткий срок, и товарищи просили ее выступить перед небольшой рабочей аудиторией в Зеллерхаузене.
Может быть, она так бы и не решилась, если бы Осип со свойственной ему иронией не написал ей: «Неужели, Клара, даже ты в плену предрассудков и предоставляешь трибуну только мужчинам?»
Это было время исключительного закона. Сыщики рыскали по району, где должна была появиться Клара Цеткин, уже причинившая им много хлопот.
Но Клара умела преображаться. В типичной домохозяйке из пригорода, которая, даже не сбросив передника, с корзинкой в руках, забежала в местный ресторанчик, трудно было угадать злокозненную агитаторшу.
А когда Клара уже стояла посреди туго набитого людьми зала, дозорные охраняли вход, чтобы собрание успело превратиться в безобидное празднование какого-нибудь местного события: юбилея пожарной команды или городской бани.
Она запомнила этот скромный ресторанчик, носивший поэтическое название «Золотая долина». Слово «золотая» писалось на вывеске как старинное поэтическое «güldene», а не современное «goldene». Это было как-то трогательно. И так же трогательны были лица ее слушателей и то теплое, как бы родственное отношение к ней, к ее несмелости, к искреннему рассказу о человеческих судьбах, о положении рабочих в бисмарковской Германии. О том, что они, в сущности, сами знали из своего жизненного опыта, но над чем не задумывались, считая это неизбежным злом жизни.
Когда Клара говорила о рабочем люде Франции, она рисовала фигуры маленьких парижских золото-швей, слепивших глаза в полутемных подвалах над великолепными платьями богачек; удивительных мастеров — башмачников, до поздней ночи сгорбленных над верстаком; портных, сидящих со скрещенными ногами, с сантиметром на шее, на столе под керосиновой лампой; каменщиков, осыпанных кирпичной пылью; кузнецов в кожаных фартуках, с ладонями в шрамах от старых ожогов; синеблузников — мастеровых, острых на язык в перепалке с хозяйскими прислужниками и решительных в классовых схватках…
Клара делала их близкими своим слушателям. Это была общность, презревшая границы государств. Узы более значительные и крепкие, чем принадлежность к нации. Общность и узы класса.
Клара запомнила «Золотую долину», зеленые ставни на окнах первого этажа, герани на подоконниках, тускловатый фонарь у входа. Тишину собрания, сначала смутившую ее, а затем подбодрившую. И даже гудки паровоза, который тащил тяжелый состав совсем близко — в окна были видны фермы железнодорожного моста, — никому не мешали.
Ей казалось, что она помнит даже некоторые лица, особенно женские, на которых было написано внимание и удовлетворение. От того, что вот они собрались и слушают, может быть, впервые речь своей молодой подруги, тоже женщины, тоже немки, которая пришла к ним, не побоявшись ареста, высылки или даже тюрьмы. Эти женщины, работницы и жены рабочих, знали почем фунт лиха в стране Железного канцлера.
Видение «Золотой долины» жило в Кларе и потому, что это первое ее выступление было на нелегальном собрании. И еще потому, что в ее памяти оно связывалось с добрым участием к ней Вильгельма Либкнехта. Высланный из Лейпцига в первые же дни исключительного закона, он жил в Борсдорфе, где Клара и посетила его.
…И теперь, вспоминая тот день, в общем еще недавний и вместе с тем очень далекий, потому что в ее жизни произошло с тех пор такое непоправимое и значительное, Клара готовилась к выступлению на конгрессе.
Впервые на международную трибуну поднялась женщина с призывом бороться рядом с мужчинами за идеалы социализма.
На конгрессе Клара снова встретилась со своими учителями, чье слово так много значило для нее: Августом Бебелем и Вильгельмом Либкнехтом. Отныне она долгие годы будет рядом с ними в решающих схватках нового и сложного времени.
Под гром салютов, в сверкании фейерверков вступил на трон Вильгельм Второй.
Кайзер произносил длинные речи — он действительно обладал ораторским даром, музицировал, покровительствовал искусствам.
Все говорили о блестящих придворных балах, прогулках и охотах. Немногие знали о недовольстве, зреющем в недрах Рурских шахт, о растущей решимости горняков Саксонии, Силезии, Саара.
И в то самое время, когда реки Германии, вскрыв ледяной покров, широко и вольно разливались в долинах, сломав оковы железных законов, поднялись из забоев, спустились с горных рудников, бросили кайла и молотки, остановили врубовые машины стачечники — горняки всей страны!
Правительство бросило против рабочих войска.
Кайзер музицировал, произносил речи, выезжал на охоту; все говорили о его красноречии, о его меткой стрельбе, о его музыкальности. Никто не говорил о секретных маневрах, о тайных «военных играх», в которых эвентуальным противником была Англия.
Но в покоях гогенцоллерновских дворцов уже витала мечта о новом оружии. Молниеносном! Безошибочном! Беспощадном!
Пауза, необходимая для того чтобы откинуть ружейный затвор, выбросить гильзу, вложить патрон, была сведена к минимуму усилиями многих поколений фельдфебелей, равно как и капралов и унтеров. И все же эта пауза входила в вопиющее противоречие с быстрым действием новейших станков современной промышленности.
Германская индустрия набирала силу. Германская военная машина подгоняла ее.
Расталкивая локтями соперников, германский империализм ломился к мировому владычеству, самый свирепый и самый разбойничий. Самый глазастый. Самый рукастый.
Где бы ни послышался гром пушек или звон золота, где бы ни учуялся запах пороха или нефти, — устремлялись на них верные вассалы Капитала.
За тридевять земель от Германии идет Испано-Американская война. Война нового типа: не за честь правителя, не из-за религиозных распрей — за рынки сбыта и дешевую рабочую силу.
И за тридевять земель на всех парусах спешит поближе к войне кайзеровская эскадра. И водружает знамя Железной империи над Каролинскими островами!
Рейхстаг штампует своим решением уже состоявшееся увеличение армии. Скоро под ружье призовутся все мужчины Германии!
Войска ведь требуются и для подавления рабочего движения, которое ширится, вопреки воплям соглашателей о классовом мире.
Сменяются рулевые у кормила государства, но остаются бессменно наверху, на капитанском мостике знаменитые на весь мир концерны, истинные господа мира.
Исключительный закон пал. Бисмарк ушел в отставку.
Изгнанники возвращались на родину.
Вернулась и Клара с двумя маленькими сыновьями. Ее тепло, по-родственному встретили сестра и брат, теперь педагог в Лейпциге. Но Клара не осталась в городе ее юности. Она приняла предложение партийного издательства в Штутгарте: речь шла о работе, о которой она всегда мечтала.
Тихий южногерманский город представился Кларе разными своими сторонами.
Клара быстро раскусила «отцов города», которые числились социал-демократами, но хотели жить в мире с буржуазными партиями всех толков. Зато Кларе открылся близкий, знакомый мир пролетарских кварталов. Она охотно взяла на себя работу в профсоюзах: у печатников, деревообделочников, швейников. Она сблизилась со многими рабочими семьями.
И с радостью встретилась со старой подругой Эммой Тагер. Ее муж Пауль ввел Клару в крепкое товарищество штутгартских швейников. Это был сплоченный коллектив, сильный опытом и классовым сознанием.
Потеряв своего первенца, Эмма и Пауль дрожали над своими детьми — Лео и Лоттой. Кларе была по душе их сдержанная и страстная родительская любовь. Она сама была полна этим чувством, хотя никогда не баловала своих мальчиков. Максим и Костя росли маленькими мужчинами, редко и скупо выказывавшими свою любовь к матери и гордость ею.