— Это мой муж! О, как он будет рад!
Клара решилась спросить о фрау Шмидт.
— Она очень больна. Ты не узнаешь ее.
— Она ведь еще не старая женщина.
— Шестьдесят… Не так мало.
Они не могли продолжить свой разговор. Председательница объявила, что сейчас выступит товарищ Клара Цеткин. Клара уже стояла за столиком, она терпеть не могла эти «амвоны», как она называла традиционные возвышения, — они делали ее несвободной в жестах и обращениях к аудитории, были слишком «учительскими» для политического оратора. Она учитывала все мелочи, которые могли так или иначе способствовать или мешать воздействию на слушателей.
Клара подняла руку, и аплодисменты смолкли. Но вдруг звонкий женский голос где-то в задних рядах во всю мочь выкрикнул: «Нашей Кларе сердечный привет!» Все стали снова хлопать.
Клара слышала эти слова второй раз за два дня. Мысль о том, что это не случайно, а как бы уже прозвище, данное ей народом, показалась почти кощунственной: она еще не заслужила его. Все же ей стало тепло от этих слов.
Когда-то она сказала Осипу, что она сильнее всего в полемике. Это было верно и на сегодня. Ее полемический запал был прямо пропорционален самоуверенности ее оппонентов. Ей приходили на ум такие аналогии и сравнения, которые разили противников и не давали им отбиться; аудитория хохотала независимо от согласия или несогласия с ними.
Но Клара понимала, что должна прийти к рабочим с позитивной программой, и излагала ее сжато и доходчиво.
Сейчас она начала с того, что произошло на фабрике совсем недавно: стачка захлебнулась, потому что женщины-ткачихи не поддержали ее.
Веками немецкая женщина воспитывалась рабой. Заключенная в тесные рамки пресловутых трех «K» — Küche, Kirche, Kinder[9], она еще недавно была только частью декораций, в которых разыгрывалась великая драма борьбы классов. Времена изменились. Рост индустрии, расслоение деревни, бешеное развитие капитализма втягивают женщину в железный круг. Уже не три «К», а пролет цеха и ферма деревенского богатея или юнкерское имение становятся клеткой, в которой бьется горячее женское сердце в борьбе за жизнь, за своих детей, за их будущее.
Но прошлое довлеет над женщиной. Она не отрешилась от пассивности, робости, нерешительности. Как могло случиться, что на предприятии, где почти половина рабочих — женщины, именно они сорвали стачку?
Хозяин фабрики вынужден был бы пойти на уступки, как это было на других предприятиях. Почему? Да по простой причине!
Он самой общественной системой включен в железное кольцо конкуренции. Простои на его фабрике означают, что его опередят, отбросят на рынке сбыта!
Женщины должны понять, что они — огромная сила, когда они вместе. И борются рядом с мужчинами.
Буржуазные дамы лепечут о женском равноправии на фешенебельных файфоклоках. Послушать их, так все женщины — сестры, а единственный их враг — мужчина!
Возможно, в этом, последнем, они по-своему правы: смысл борьбы за равноправие для них — это возможность заключать сделки, подписывать ценные бумаги, может быть, они даже хотели бы играть на бирже! И, конечно же, мужчины этого мира — не в восторге от дамских притязаний!
Но какое отношение все это имеет к пролетариату? Мужчины и женщины этого класса равно страдают от бесчеловечной эксплуатации. Им равно ненавистен жестокий строй!
Что же может разделять мужчин и женщин в их борьбе за лучшее будущее, за социализм? Только робость — вековое наследие, от которого надо избавляться женщине! Только мещанские предрассудки, которые надо высмеивать и изживать. Маркс дал нам в руки верное оружие: оно не предаст, им добудем мы победу! С его помощью!
Не петициями и мольбами о равенстве, которые униженно кладут к ногам монарха буржуазные поборницы мнимого равноправия, а решительной борьбой за полное уничтожение несправедливого социального строя, за то, чтобы смести с лица земли всех монархов, — завоюем мы подлинную, а не бумажную свободу. И если такая борьба требует от нас жертв, мы принесем их!
Речь Клары несколько раз прерывалась аплодисментами. Здесь по душе ее логика и страстность, ее эрудиция и простота, а главное — беззаветность и та искренность, которая делает многих горячими ее приверженцами…
На обратном пути она проезжает мимо «Павлина», старого «Павлина»! Впрочем, он основательно подновлен, надстроен. Там, вверху, модное кафе и танцплощадка — объясняет ей извозчик.
— Остановитесь здесь, пожалуйста!
Она входит в зал: он блистает провинциальной роскошью. Золотистые плюшевые портьеры с крупными помпонами на всех дверях и окнах. Этих помпонов так много, что ты чувствуешь себя, словно в зарослях «золотых шаров».
Кресла обиты таким же плюшем. Они огромны и торжественны.
Одинокая дама здесь, конечно, не в почете: к ней долго не подходят.
— Герр обер! — взывает она. — Бокал мозеля, пожалуйста. И попросите сюда хозяина!
— Господина Кляйнфета? — изумляется обер.
— Разве у вас есть другой хозяин?
— Сию минуту… А как сказать?
— Скажите, что его хочет видеть Карл из харчевни «На развилке».
Пятясь, кельнер исчезает. Клара посмеивается, представляя себе лицо Гейнца в эту минуту.
Смотрите, как проворно пробирается он между столиками, несмотря на свое пузо!
— О, Клара, какой сюрприз ты мне сделала! Я знал, что ты в городе. Но, признаться, не думал, что ты захочешь меня видеть.
— А ты-то сам? Ты хотел меня видеть?
— Еще бы, Клара! Ты для меня всегда останешься лучшим, что было в моей жизни. — Глаза его увлажняются: он по-прежнему сентиментален! — Я так рад, Клара, я не нахожу слов. Фриц, принеси шампанского! Французского. Пусть Шарлотта откроет погреб.
— Ты полагаешь, что французское шампанское поможет найти эти слова? Ты вырос, Гейнц! Ты расширяешься не только сам: твой «Павлин», вопреки законам природы, размножается без павлинихи.
— Да, я расширил свое дело, — бормочет Гейнц, — знаешь, собственность, она диктует… Каждому свое.
— Вот именно, — смеется Клара, — ты расширяешь свою собственность, я подымаю людей на ее уничтожение.
— Ах, Клара, ведь это все детские мечты! Конечно, я понимаю, борьба в рейхстаге, реформы… Дух времени.
— Ты хочешь сказать, что прошли времена баррикад? Ты ошибаешься, мой бедный богатый друг! «У меня есть деньги! Целых три марки!» — помнишь?
— Конечно помню. Каждую мелочь! На тебе было тогда белое платье в красный горошек… А ты мало изменилась, Клара!
— Вот твое знаменитое шампанское! О, запотевшая бутылка в серебряном ведерке со льдом! Все правильно. Как в лучших ресторанах Парижа. Ты молодец, Гейнц! Только убери эти помпоны: в моде простота — дерево и кожа.
— Да? Расскажи о себе, Клара. Я слышал, что ты теперь одна.
— У меня сыновья. И друзья. Этим я и богата. А ты счастлив, Гейнц?
— Как тебе сказать? Если у человека есть деньги, верная жена — хорошая хозяйка — и трое детей — старший весь в меня, — так, наверное, это и есть счастье, — в его тоне не то утверждение, не то вопрос.
Она смеется, медленно потягивая шампанское, и он продолжает:
— Правда, иногда мне становится так тоскливо, словно я обделен чем-то. Но это, видно, уже возраст.
— И толщина, Гейнц, — отвечает она. — Ты стал просто Гаргантюа.
Он морщит лоб, напрягаясь:
— А, этот… у Шекспира?
— То Фальстаф. Пожалуй, мне пора!
— Я прикажу запрячь…
— Нет, нет! Я пойду пешком: хочется освежиться. Я бы еще согласилась, если бы Маус был жив! Да и вряд ли теперь он потянул бы тебя!
— Ты все такая же насмешница, Клара, — говорит он точно так, как когда-то. — Я провожу тебя. Где ты остановилась?
— В отеле «Шато». Ну, там, где был трактир Карпинкеля!
Оказывается, на улице совсем тепло. Ночь такая ясная: видны звезды. Множество звезд. Но все же меньше, чем когда-то.
— Знаешь, Клара, я уже забыл, когда видел звездное небо. Всё дела.
— Надо прогуливаться перед сном: это полезно для здоровья, — беспощадно отрезает Клара. — И еще, Гейнц, я хотела тебе сказать: не будь свиньей. Разве это красиво: зажилить сверхурочные персоналу?
Начинался маленький весенний дождь. Извозчик хотел поднять кожух экипажа, но Клара отказалась: она открыла свой зонтик, и монотонное постукивание дождевых капель по шелковому куполу как-то успокаивало ее и уводило от беспокойных мыслей сегодняшнего дня. Экипаж катил вдоль чугунной решетки сквера, на повороте под рожком фонаря осветилась вывеска булочной.
— Остановитесь здесь! — крикнула Клара и поспешно расплатилась.
Дождик, редкий и теплый, продолжал накрапывать, прохожих почти не было, а переулок выглядел совсем глухим. Липы вдоль тротуара стали взрослыми деревьями, а тогда они ведь были деревцами…
Если не считать этого, то в переулке ровным счетом ничего не изменилось. И живая изгородь из кустов шиповника — та же, разве только несколько разрослась. Интересно, стоит ли там, посреди клумбы, гипсовый гном в красном колпаке?
В саду темно, свет, падающий из окна, так слаб, что Клара не видит ничего у себя под ногами. Но и не видя, она знает эту дорожку. И это окно, единственное освещенное окно в доме.
Клара складывает зонтик и подбирает юбку. «В эти часы она обычно кончала проверку тетрадей. И отдыхала с книгой в руках. Часто я читала ей… Стихи. Большей частью — французов. Но иногда это был Шиллер:
Разве есть
Милей отчизны что-нибудь на свете?
Есть разве долг прекрасней, благородней,
Чем быть щитом безвинного народа
И угнетенных защищать права?».
Клара подошла к окну. Она вспомнила, что когда-то ей приходилось взбираться на карниз, чтобы заглянуть в глубь комнаты. Но сейчас надо было только подняться на цыпочки. Она сделала это, сама не зная зачем.
Все здесь было знакомо до мельчайших подробностей. Ей показалось, что тот самый коврик, собственноручно вышитый фрау Августой, висит на стене над широким турецким диваном, в углу которого когда-то любила примоститься одна маленькая студентка.