Может быть, сейчас не стоило вспоминать об этом, но адвокат не мог себе отказать в таком удовольствии: этими воспоминаниями он всегда будет держать Розенберга на коротком поводке.
Лангеханс так ясно видел мрачноватый дом «Хофбройхауза». Внизу полукруглые арки, и в них всегда копятся тени. Вверху, на флагштоке, подсвеченное снизу полотнище с монограммой «ХБ» — «Хофброй». Они сидели в нижнем зале. Розенберг был точно такой же, как сейчас: такое же одутловатое лицо с тусклыми глазами. Словно в глазные впадины налит свиной холодец.
Розенберг… Что такое Розенберг? Выходец из Курляндии, недоучившийся студент. Вышибленный большевиками из России и схватившийся за Адольфа, как за якорь спасения.
А он, Лангеханс, раньше как-то не интересовался своей родословной. Но теперь… И выходит, что он-то и есть самый что ни на есть нордический. Нордичнее уж и быть не может! Хоть и не долихоцефал.
Нет, видно все-таки надо идти в рейхстаг.
Зепп, кряхтя, поднялся с кресла и подошел к окну. Подумать только, как удачно он тогда обернулся с этим домом в Ванзее. Домом, в котором когда-то жил Георг Нойфиг. Дом продавался с торгов, когда Георга схватили. Но ему в конце концов повезло: он все-таки выбрался из тюрьмы. А теперь вокруг него — шуму-то, шуму! А чего, спрашивается? Его мазня — все эти пасквили пером и тушью — сплошная политика и ни на грош искусства. Но в Париже любят такие штучки-мучки, — им лишь бы высмеять «тевтонов». Посмотрим еще, кто посмеется последним!
…Какая жара! Словно не конец августа, а середина июля. А впрочем, в Берлине всегда так: когда у них, на благословенной земле Лейпцига, жаркое лето, здесь льет дождь. А когда впору возвращаться в город с юга — тут пекло!
Адвокат перешел в свою спальню: Лотта давно уже обитала на другой половине дома, где по-прежнему собирались знаменитости. Но теперь уже более высокого полета. Сейчас там высоко котируется Отмар Шпанн. Философ. Автор оригинальнейшей теории! Удивительное существо! Доказывает с цифрами в руках, что рабочие эксплуатируют капиталистов. Ну просто сосут из них кровь!
Адвокат позвонил горничной и велел пустить в ход все вентиляторы: у него еще было время отдохнуть немного в прохладе.
Собственно, это заседание рейхстага ему не сулит ничего неприятного! И если кое-кто кинет косой взгляд на его свастику, на друзей, которые теперь его окружают, — так еще неизвестно, чем они сами кончат! За Тельманом и Пиком, конечно, еще стоит сила… Подумать только, в такой обстановке они все-таки собрали больше пяти миллионов голосов! Но ветер дует не в их паруса, нет! А вдруг?
Холодок пробежал по спине адвоката от этого «вдруг», непонятно почему вынырнувшего из глубины сознания.
Но если все-таки… Не слишком ли далеко отошел он от избранной им роли «слуги двух господ»? Кто что знает? Только одно справедливо: tertium non datur! — третьего не дано!
Как всегда, латынь успокоила его. Она напоминала о другом времени. Более простом, более ясном — теперь оно казалось лучезарным! А вдруг все-таки — дано? Дано третье? И он его не знает!
Если быть откровенным с самим собой — совсем откровенным, как можно себе позволить только с самим собой, — он стал слугой одного господина не без колебаний. Да, был такой осенний вечер… И в этот самый «Хофброй» его затащил Розенберг, сказав, что там будет «один человек». Лангеханс и сам уже догадался, что это за человек. Мюнхен в общем-то — большая деревня, набитая слухами. Лангеханс в тот раз жил в Мюнхене несколько месяцев: его дела с банком решались именно там. А он всегда предчувствовал, что в этом городе с ним что-то случится. Что-то значительное.
Конечно, адвокат и раньше слышал все эти «коричневые проповеди». И они чем-то ему импонировали. Нет, не «чем-то», а даже очень определенно — своей направленностью против коммунизма. И вместе с тем — за социализм!
Вот именно такой социализм его устраивал. Национальный. Германский. С некоторой примесью здорового бонапартизма.
Но тогда, когда Розенберг затащил его в «Хофброй», Лангеханс ведь еще не знал самого Главного, самого Коричневого, а только — его учение. Оно было соблазнительно именно для него, адвоката Лангеханса, который отошел от социал-демократической партии, когда Бисмарк загнал ее в подполье. И вынырнул, когда подполье кончилось. И сам Зепп вроде бы и не был капиталистом. Поскольку не имел никаких предприятий, никакой собственности… И вместе с тем вроде бы имел: поскольку был акционером предприятий.
В свете учения этого Главного Коричневого получалось, что все, что происходило в жизни Лангеханса, — это все правильно. И с той и с другой стороны. То, что эти фанатики называли ренегатством и всякими другими позорными словами, — все это было исканиями, поисками идеала, болью мятущейся души. Коричневый принимал таких искателей в свое лоно — без задержки! И Лангеханс снова был Зеппом-Безменянельзя!
Но это выяснилось позже. А в тот вечер они сидели с Розенбергом в нижнем зале «Хофброя», где было очень много мужчин в штатском, но с военной выправкой. И все они были в бешенстве от того, как их встретила родина, от своего неустройства. Все они сидели, как собаки, поджавшие хвост. И просто кипели: за годы войны разжирели торгаши с их универсальными магазинами, из-за них валились, словно карточные домики, лавки фронтовиков, вернувшихся к разбитому корыту.
А Коричневый обещал им камня на камне не оставить от Карфагена универмагов! И разорить их владельцев! И дать ход мелкой торговле, как раньше было. И дать льготы солдатам. И работу — всем! Главное — работу!
Зепп прекрасно понимал, что сейчас нужно все это обещать, потому что Коричневый вел своих приверженцев прямехонько к избирательным урнам.
И в тот ненастный вечер, когда они с Розенбергом сидели в нижнем зале «Хофброя», Зепп подумал… Он понадеялся, что наконец найдет какую-то твердую землю, на которой среди всеобщего землетрясения не будет вовсе трясти.
И нашел. Она ему открылась, когда Коричневый только вошел. Когда все встали, вытянув руки к нему, словно солнцепоклонники, приветствующие светило. А «светило» вошло, топая сапогами с низкими голенищами, попирая пол «Хофброя», словно это была уже завоеванная земля. У Коричневого под носом были маленькие усики редкой щеточкой. И лицо ассиметричное. Как будто — в конвульсии. Он держался очень прямо. Хорошо держался. Только что-то мерцало в глазах, что-то неожиданно пугливое, подозрительное. И это было странно у такого человека, в такой момент. Когда все кругом в одно мгновение сделались словно безумные. И так кричали, и так подпрыгивали, и так хотели, чтобы он поскорее схватил власть. И свернул бы голову универсальным магазинам и ростовщикам. И Версалю! Вернул бы сладкий пирог колоний! И однажды к рождественским праздникам подарил бы им всем «мировое владычество», обернутое в глянцевитую бумагу с еловой веточкой, привязанной розовой лентой…
Зепп заставлял себя иронизировать, но ирония не получалась. Она и вовсе улетучилась, когда человек в сапогах с низкими голенищами заговорил.
Адвокат и сам был подвержен «наитиям». На него самого «накатывало». И тогда он мог произносить многочасовые речи, тем более прекрасные, чем меньше в них было смысла, и видения, о которых рассказывал Зепп близким друзьям, были не совсем выдуманы им. Зепп имел, имел, ну, если не дар предвидения, то очень живое, пугающе живое воображение…
Но этот оставлял позади самых мистических ораторов, которые гремели с кафедр и трибун Германии когда-либо! Его запал казался неугасимым. Коротко обрезанная прядь прыгала на лбу как угорелая. Рука рубила воздух, словно перед ней вырастали полчища тех самых «мисмахеров», которых надо было снести с лица земли…
В тот вечер адвокат Лангеханс уверовал. И стал слугой одного господина. Но зато какого!
И сразу же началась карьера Зеппа Лангеханса. Невидимые руки убирали перед ним барьеры и расстилали ковры исполненных желаний и сбывшихся надежд.
Его некрасивая дочка получила ангажемент в «Скала» — лучшем варьете Берлина. И никому нет дела до ее писклявого голоса и худой шеи, когда на этой шее болтается на цепочке изящная свастика, усыпанная бриллиантиками. Его жена Лотта, давно уже оставившая сцену, обрела новую жизнь, став дамой-патронессой в «Обществе женщин — хранительниц очага». Теперь эти «хранительницы» ворочают большими деньгами и, естественно, «очагу» не дают затухнуть весьма солидные фирмы. И сам Зепп наконец оценен по достоинствам!
Теперь, когда путем талантливейших фокусов, инсценировок и подтасовок удалось собрать миллионы голосов и в рейхстаг войдет внушительная коричневая колонна, — теперь уже близка цель.
И Зепп видел себя у руля. На самой вершине. Уж никто не осмелится назвать его, Зеппа, «угрем» или «перевертышем», как это сделала когда-то фрау Цеткин.
Как он дал тогда втянуть себя в спор? Столько лет он уходил от столкновений с этой женщиной! Он не то чтобы боялся ее, ее слова, которым она могла пригвоздить человека так, что он всю жизнь ходил с печатью каиновой, или ее взгляда, — в нем иногда проблескивала угрожающая, кипящая синева, и ты вдруг чувствовал себя словно бы на краю котла с нойфиговским алюминием… Нет, он вовсе не боялся ни слова, ни взгляда ее. Что она могла ему сделать? Он давно уже подходил к людям с этой меркой. Были люди, которые могли ему «что-то сделать»: могли его разорить, скомпрометировать, увести его жену — не самое большое несчастье! Могли обесчестить его любимую дочь — впрочем, маловероятная перспектива!
А фрау Цеткин ничего не могла. И все же на том собрании… Он не мог не выступить вовсе, потому что на собрание его послали. Он не нацепил свою свастику, он тогда вообще ее не носил! Нет-нет! — на нем не было никаких знаков! И никто не знал, что он уже, уже имеет хозяина. Но она разглядела. И хотя он выступал так осторожно, словно шел по канату с подносом, полным хрустальных бокалов, — она расслышала в его речи… И указала на него пальцем: вот угорь! Вот перевертыш! «Берегитесь оборотней!» — закричала она своим необыкновенном голосом, которым может наэлектризовать любое собрание, — и пошла, и пошла! Она так говорила о «проклятом национализме», о «ядовитом духе реванша», что Зепп и сам на мгновение усомнился: а не дал ли он маху, предавшись Коричневому из «Хофбройхауза». Это было только одно мгновение, но оно оставило след, подобный легкой трещинке. Да, наверное, оставило, раз даже сейчас это воспоминание еще уязвляет его.