— Я погляжу еще, — увильнул Андрей от окончательного слова и поднялся с телеги.
Палагея ожидающим взглядом встретила обоих, но ни тот, ни другой не помянули о сватовстве. Тем же часом отец и сын обули унты, надели легкие шубы и, перекрестившись, отправились на охоту. Андрей нес две пары подбитых шкурами лыж: в тайге намело сугробы.
4
На рождестве сыграли свадьбу.
Сперва Андрей с Дементеем съездили к батьке на Обор — поклониться, Андрей просил прощения. Иван Финогеныч послал к Анисьину отцу сватов, а потом и сам с Палагеей в деревню пожаловал.
Свадьбу отпраздновали буйно, с плясками, лихим скачем по улицам на санках, из которых выпадали на укатанную желтую дорошу пьяные суматошные парни; бабы и девкй махали платками, ревели тягучие горластые песни, — инда за речкой отдавалос, в Албазине.
— В Кандабае, у Финогеновых, свадьбу справляют, — говорили албазинцы, вслушиваясь в звонкие на морозе росплески бабьих голосов.
Здесь уж Иван Финогеныч возразить ничего не смел: на свадьбе положено пить, веселиться. Даже сам пригубил для приличия винца…
Через день после отъезда Ивана Финогеныча к себе на заимку Андрей прискакал туда вершний, конь тяжело вздымал запотевшие бока.
Иван Финогеныч увидал Пегашку в замроженное окошко, почуял неладное, кинулся к порогу навстречу сыну:
— Ты что так гнал, паря?
Нo он тут же осекся: ясный взор сына словно болотная муть подернула.
Быстро метнув накось двуперстием, Андрей повалился на лавку.
— Не послухал я тебя, батя, — выдохнул он устало и безнадежно, — не послухал… А она порченая… Обманула, курва!
Палагея охнула, осунулась разом, — Андрея любила крепче всех детей, — торопливо подошла к нему, схватила за плечи, заглянула в светлые, в слезинках, глаза:
— Пресвятая богородица… как горю помочь-то! Батюшки светы… скажи на милость!
— Поможешь тут!.. — зло кинул Иван Финогеныч.
Сухая злость закипала у него в груди — не на сына, не на Андрюху, нет, — на враждебные силы мира, спускающиеся в тихую обитель стародавнего житья, на грозные силы, несущие семейским винный угар, бабье распутство, чего раньше не было и в помине. А то, что первыми, как ему казалось, потерпели от этого распутства его сын, его семья, он сам, — в этом увидал Иван Финогеныч особое себе предостережение…
Палагея принялась горько, с обидой, плакать, словно и она была обманута вместе с Любимым сыном.
— Замолчи ты! — прикрищул Иван Финогеныч. — Не трави сердце хоть ты-то!
Андрей понимал: бессильны помочь батька с маткой, не властен разорвать связанное в церкви и сам уставщик. Пуще всего бессилен он сам, Андрюха, перед охранителями древнего закона, перед стариками, перед старухами…
— Богом данная, венчанная, — будь она проклята!..
В безысходности своего несчастья он будто увидал впереди просвечивающую щель, готов был кинуться к этой светлой полоске: покрыть чужой грех, молчком пережить позор и срамоту, не калечить жизнь. Но нет, обманная эта полоска: тот первый… раньше ли других подымет он его на смех, осрамит перед девками, перед парнями? Весь Кандабай, вся деревня засмеет, не даст проходу. Шила в мешке не утаишь, нет!..
Выхода не видать.
Не видел его и Финогеныч. Явиться к свату Никите, ругать его, — почему не доглядал за дочкой? — пуще пойдет огласка. Съездить к уставщику, к Ипату Ипатычу? Божий человек не властен над божьими установлениями.
— Не знай, парень… — потерянно молвил он.
Ничего не решила семья. Чтобы отвлечь Андрея от горестных дум, утишить его печаль, Иван Финогеныч увел его на три дня в дальнюю чащебу дабана (Дабан — крутой подъем, хребет (бурятск.) Название многих хребтов в Забайкалье: Хамар-Дабан, Цаган-Дабан и др.), и там как бешеные гнали они по логам и опушкам перепуганного, мечущегося из стороны в сторону, огромного желтого зверя. Ожесточенный погоней изюбрь задыхался. Но ему ли было уйти от преследователей, от Андрея, которой в свистящем лыжном беге, в хлесте окоченелых веток по лицу, в опасности предстоящей схватки нашел сейчас верный способ на время забыть свое, тучей нависшее над ним, неизбывное горе.
5
Дементей радовался всему, и тому, что призыв благополучно минул — не забрали в солдаты, и тому, что судьба послала ему Устинью — первейшая хозяйка-домовница и ласковая к мужику чернобровая красотка, и тому, что батька, переселившись на заимку, оставил его в деревне самостоятельным хозяином. Голубые с поволокой глаза его весело поблескивали, когда он обходил завозни, амбары, засадки, погребицы. В амбаре полные сусеки зерна и муки, туго набитые кожаные тулуны про запас в углах стоят.
— Дал господь урожай!
На днях отвез он с братом Андреем мешков пятнадцать в Завод на продажу, копейка в избе не переводится. Сызнова надо везти, сызнова покупать обнову Устинье Семеновне, кашемировую шаль или шелку на новый сарафан, — Пусть складывает в обитый ленточной жестью высокий сундук. Семеновне надо еще бравый платок на праздничную кичку. Мужикам тоже надобно товаришку на одежу, нужно и веревок и гвоздей.
Гладкое, обтянутое темно-красной лоснящейся кожей, раздавшееся лицо Дементея выражало сытость, покой и довольство. Он бодро встряхивал большою, в русых кольцах, кудлатой головой…
В воскресные дни, когда можно было вдоволь поспать и вкусно поесть, Дементей чувствовал себя особенно благодушно. Вот и сегодня, поднявшись с постели чуть не в полдень, он глянул в небольшое круглое зеркальце на передней стене под вышитым рушником, провел рукою по мясистому носу, по жидкой бородке, потом по завитушкам, падающим на высокий лоб, улыбнулся, перевел глаза к печке, где, торопясь насадить воскресной обед, гремела заслонкой Устинья.
Со двора, где ярко светило зимнее солнце, шумно пошаркав в сенцах обутками, вошла Анисья. В распахнутую на миг дверь вполз морозный туман.
— Студено! — пряча глаза, сказала она. — Убралась.
— Убралась — и хорошо, обедать станем, — отозвался Дементей.
0н оглядел коренастую фигуру невестки, ухмыльнулся про себя: «Экая кобыла! Аккуратности Устиньиной нету, чисто колода. И что Андрюха выбирал! Не было ему девок в деревне, господи».
Анисья торопко скрылась за печкой.
«И чего она хоронится? Как прибитая ходит…» — Дементей припомнил, как из горницы, где спали пять дней назад — первую ночь — молодые, он сквозь сон слышал бранные крики брата, женский плач, а наутро Андрей сидел за столом сумный, сразу после чая вскочил на Пегашку и умчался к батьке.
— Зачем он? — удивился тогда Дементей.
— Не сказывал, — будто поперхнулась молодуха… «Неладно у них что-то, — подумал Дементей, грех промеж них приключился. Что за оказия?» Тут он с еще большей веселостью обернулся к Устинье, — у него такой оказии не было и не бывать! Любуясь женою, он уже забыл о странном поведении брата и Анисьи.
Тем временем Устинья расставила на столе посуду, налила в пузатую чашку щей из чугуна и кромсала двумя ножами мясо в корыте.
— Давайте садиться, Иваныч, — управившись, сказала oна певуче.
Все трое — Анисья позади — в такт закрестились и поясно закланялись в передний угол на медную резьбу икон…
С причмокиванием обгладывая мосол, Дементей балагурил:
— Кормишь ты, Семеновна, дай бог всякому. С такой кормежки и работать не захочешь, а токмо с бабой на койке… а?
Устинья застенчиво фыркала:
— Ту ты! И всегда у него на уме…
И краснела, прикрывая ладошкой блестящие свои, чуть бараньи, карие глаза.
— Ничего, ничего, — похохатывал Дементей, — народи перво ребят, а потом-от перестану! — И он весело поглядывал на полнеющий живот Устиньи.
Анисья весь обед просидела молча. Убрав со стола посуду, она сказалась нездоровой и ушла в горницу…
Под вечер Анисья скрылась со двоpa — по загуменью ушла к сестре. Устинья покачала головою.