Владимир Лучосин

Человек должен жить

ПОВЕСТЬ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

НАЧИНАЕТ ПОВЕСТЬ ИГОРЬ КАША

Человек должен жить i_001.png

Итак, мы едем на практику.

Позади четыре курса института: лекции, занятия в лабораториях и клиниках, где нас нафаршировывали знаниями, не забывая, впрочем, напоминать, что мы-де ничегошеньки не усваиваем. Честное слово, нас почти убедили в этом. И оттого еще более хотелось знать, способны ли мы хоть на что-нибудь. И не терпелось отдернуть занавес и своими глазами посмотреть, что же за ним: большой мир с тайнами и загадками нашей профессии или серые провинциальные будни, ехали на практику как в свое будущее.

Пригнувшись, я тащил на плечах чемодан. Накрапывал дождь. Пот струйками катился по спине и лицу, потому что мой чемодан весил не менее двух пудов. У меня сосало под ложечкой, словно я шел в кабинет к грозному Владимиру Никитичу сдавать экзамен по терапии.

— Вы не Каша?

Я осторожно опустил чемодан на асфальт перрона.

Нет, это не ко мне. Незнакомый парень в черном пальто нараспашку, выставив напоказ золотые пуговицы офицерского кителя, стоял метрах в шести от меня. Он всматривался в лица прохожих и у некоторых спрашивал: «Вы не Каша?» От него отмахивались, кто сердито, а кто улыбаясь.

Вот он шагнул к студентику в черном плаще и зеленой шляпе.

— Извините, вы, случайно, не Каша?

— Нет, бифштекс!

Я чувствовал себя оскорбленным. Зачем потешается этот тип над доброй моей фамилией? Я ухватился за ручку чемодана и пошел, куда шли все, — к зеленым вагонам поезда. Вдруг кто-то дотронулся до моего локтя. Взглянул: опять он!

— Постой, постой, ты, кажется, и есть Каша, а? — Он глядел на меня серыми, очень ласковыми глазами, и раздражение мое исчезло.

Человек должен жить i_002.png

— Зачем тебе Каша? И кто ты такой? — спросил я.

— Ну, пойдем, пойдем, расскажу. Ну и чемоданище у тебя — давай помогу. — Не ожидая разрешения, он взялся за ручку, и мы пошли к седьмому вагону.

— Я думал, не найду тебя. Вчера я узнал в институте, кто едет на мою базу, и секретарь назвала твою интересную фамилию. Вот и решил познакомиться с тобой как можно раньше. Ясно?

Я ничего ему не ответил. Этот парень, сам еще не знаю почему, начинал мне нравиться. Прежде всего подкупала его простота. Позже, когда мы уже сидели в вагоне, я увидел, что и внешность у него довольно симпатичная. Темно-русые с блеском волосы, зачесанные назад, правильный нос. Я заметил его привычку играть морщинками на лбу: то нахмурится, и тогда две вертикальные морщинки прорезают лоб; то поднимает брови, и тогда морщинки, словно волны, располагаются вдоль бровей. Особое впечатление произвел на меня, конечно, его анатомически правильный нос. Я завидовал всем, кто родился с нормальным носом. Не знаю, как произошло, что у меня, русского человека, нос был горбатый, как у горца. И мои голубые глаза и совершенно светлые волосы совсем не шли к этому носу.

В вагоне мы вспоминали профессоров. Оказывается, они читали лекции и его потоку.

До сих пор я не знал ни фамилии, ни имени моего спутника. Но вот он представился:

— Захаров. Николай. Образца тридцатого года. Национальности — вятской. Происхождения — колхозного. — Все это он произнес одним духом и поиграл морщинками на лбу. — Еще вопросы по биографии есть?

Нет, у меня вопросов не было. Я не любил разговоров на эту тему, потому что у меня не получалось биографии. Когда я в школе вступал в, комсомол, она заняла полторы строчки: родился… учился. С тех пор она не выросла — ведь не будешь писать о сессиях и оценках, особенно когда хватаешь тройки.

Захаров очень удивил меня, сказав, что Владимир Никитич поставил ему по терапии «отлично». Меня Владимир Никитич дважды просил из кабинета, а в третий раз я к нему не пошел. Из нашей группы вслед за мной вылетело из его кабинета еще шесть человек, то есть больше половины. А из тех, кого он не провалил, никто не получил даже четверки. Все дрожали перед ним и забывали то, что еще знали в школе: что сердце в левой половине груди, а селезенка совсем не обязательный для человека орган. Одна девушка сказала, что и печень не обязательна. Владимир Никитич рассердился и показал ей на дверь. Я тогда подумал, что профессором быть не так уж трудно: надо только уметь нагонять страх на студентов и подчиненных. Сотрудники клиники стояли перед ним навытяжку. Студенты перед ним не вытягивались. Наверно, ему это не нравилось. Он любил дисциплину. Когда он приходил на лекцию, вся аудитория вставала, а если кто-либо продолжал сидеть, Владимир Никитич жестом заставлял его подняться. Все двести человек смотрели на провинившегося.

За окном мелькали поля, перелески. Придорожными болотцами брели тонкие березки. Казалось, они хотят выйти на сухую землю и не могут.

— Студентики! Приехали, милые, — сказала пожилая проводница, остановившись возле меня.

— Спасибо, мать, — поблагодарил Захаров. — Дай бог вам хорошего зятя!

— Угадал! Вот кончай — и в наш дом.

— Спасибо, мать. Но не понравлюсь дочери. Профессия больно неспокойная. Как ночь — так меня зовут на работу.

— Что ж это за ночная у тебя профессия, сынок?

— Э-э…

— Скорей! Поезд уж…

Едва мы сошли, поезд тронулся. Проводница помахала нам желтым флажком. Мы помахали ей кепками.

На перроне среди пассажиров мы старались разыскать третьего студента, который должен проходить практику вместе с нами, — Гринина. Но не нашли. Возможно, он еще не выехал из Москвы. Возможно, первым сошел с поезда и был уже далеко от станции. А может быть, заболел. Мало ли что может случиться с человеком.

Всю дорогу мы ехали под дождем, и сейчас небо по-прежнему было обложено темными тучами. Дождь, как видно, зарядил надолго.

Захаров поднял воротник пальто, я поднял воротник плаща, с наших кепок стекали дождевые капли.

Мы пошли к неказистому деревянному домику станции. В правом угловом окне по-домашнему горел оранжевый свет, точно такой, как у нас дома, и я подумал о том, где мы будем сегодня ночевать.

Вокруг домика росли высокие березы. Было слышно, как дождевые капли ударяют по листьям. Слева от станции, в канаве, заросшей густой травой, паслась белая в черных пятнах корова, возле нее стоял босой мальчик лет шести в большой железнодорожной фуражке с красным верхом.

Мне было жаль этого мальчишку, потому что он стоял под дождем, под холодным дождем и мог заболеть. Он почти ничем не был защищен. Темный взмокший мешок, прикрывавший его плечи, конечно, не грел и был, по сути дела, холодным компрессом.

— Сейчас же иди под крышу! — крикнул я строго. — Никуда твоя корова не сбежит.

Он ответил тоненьким слезливым голоском:

— Папка будет бить.

По голосу мне показалось, что мальчик уже простужен.

У дверей станции Захаров вдруг остановился и тревожно посмотрел на освещенное оранжевым светом окно. Я тоже посмотрел туда. Окно как окно, ничего особенного. Но под окном в траве лежал мужчина лицом вверх. Рядом на коленях стояла женщина и тормошила его за плечи.

— Подойдем ближе, — сказал Захаров.

Мы вошли в палисадник. Здесь росли высокая трава и мокрые желтые цветы. Ветер шевелил ветви берез, и на нас полетели крупные капли; мы словно попали под холодный душ. Глядя на мужчину и женщину, я не думал, что с этих минут и начнется наша практика, и совсем не по программе.

— Муж? — спросил Захаров.

— Пьяница он горький.

— Живой?

Я не ожидал такого вопроса.

— Разве не видите? — спокойно ответила женщина.

— Сейчас посмотрим, — сказал Захаров и взял руку мужчины.

На мужчине были кирзовые сапоги с блестящими подковками.

Я осторожно опустил чемодан в траву и взял другую руку мужчины. То ли есть пульс, то ли нет. Не поймешь. Но рука теплая. Попробовал лоб — тоже теплый. Посмотрел на Захарова:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: