Прохладное сизое утро наполняло займище оголтелым птичьим щебетом, роса гнула травы и тополевые ветки к земле, по желобкам листьев стекали прозрачные слезки. Хотелось подремать еще, как дремлется обычно на ранней рыбалке у спокойных закидных удочек-донок. Но урядник, откинув за спину руку, вновь нашел портупею Миронова.
— Приехали! — сказал он громче положенного и спрыгнул через левый валек на взвоз. И тут Миронов почувствовал в голосе урядника тревогу. А на пароме тотчас откликнулся весело и недобро голос пристава Караченцева:
— С приездом! Ранние пташки... А мы вас тут прям заждались! С вечера сидим, казаки полный кисет табаку искурили... — встретясь глазами с Мироновым, добавил: — Все кости вам перемыли, подъесаул. Долгонько...
Миронов без всякого удивления и без видимой тревоги глянул своими жмуристыми глазами на Караченцева, будто так и следовало быть, чтобы пристав с вечера дежурил тут, на переправе. Медленно взошел за бричкой на причал.
Казаки-сидельцы побросали махорочные цигарки в зыбкую, раннюю воду у борта и вытянувшись в сторонке, придерживая ладонями ножны шашек, делали такой вид перед служивым, что ихнее дело в общем-то сторона. Дежурят вот по уставу, и все. А там как знаете...
— Понимаешь, какое дело, Филипп Кузьмич, — вяло, с мстительной усмешкой сказал пристав. — Велено, сам понимаешь, арестовать. Не имей, как говорится, зла. Служба.
— Да уж на том свете сочтемся, — мирно ответил Миронов. — Но... почему не в Лисках? Я — там ждал, оттуда ближе к Новочеркасску и гауптвахте. И хлопот меньше. Не бережете казенных денег!
— Велено покамест в здешнюю тюгулевку. А там атаман рассудит.
— С семьей бы повидаться. Все же в гостях был.
— Извиняй, подъесаул, не могу. Прямо — в гору. Приказ.
— Шашку сейчас сдать?
— Неси до канцелярии, — тактично сказал пристав. — Ты же не будешь отмахиваться?
— Какой смысл? — усмехнулся Миронов. — Хотя... стоило бы, впрочем, замахнуться! За беспорядки. Полицейских своих прижаливаешь, а казаков по ночным дежурствам мотаешь! На чужбинку, как всегда.
Солнце всходило над луговым берегом, парились и теплели желтые, тесаные бревна взвоза. В воде, на песчаном близком дне, задрожали светлые зайчики. Остро и по-домашнему пахло перетертым сенцом, табачно-сухим конским навозом.
Когда перетянули на проволоке паром на другую сторону, Миронов попросил деда Евлампия известить домашних о его благополучном прибытии из Питера.
— А вот этого не надо, — встревоженно потянулся Караченцев к деду. Но Миронов лишь придержал его за рукав мундира и посмотрел в глаза, и пристав отчего-то замялся на полуслове. Темно-кофейные глаза Миронова и его мускулистое, как бы выдержанное на солнечном жаре лицо источали какую-то странную, видимую я ощутимую на расстоянии энергию. Человек этот был в преизбытке воли и деятельного, недюжинного рассудка, с ним не поспоришь. Да и горяч он был в иное время не только на слово и насмешку, но и на плеть. А по обстоятельствам — и на шашку.
— Так и перескажи, дед! — повторил Миронов спокойно. — Жив-здоров, мол, Филипп Кузьмич. В Думе был, с председателем Думы разговаривал... Только пускай передачу приносят: все бурсаки-подорожники мы в Питере съели. Недород там тоже и — тесто скисло!
После этого он померк глазами и послушно двинулся за приставом вверх по береговому откосу, к тюрьме. Урядника Коновалова сопровождали ветхие сидельцы.
ДОКУМЕНТЫ
Агентурная телеграмма корпуса жандармов о волнениях казаков станицы Усть-Медведицкой Донской области
Шифром, 1906 г., 11 июля
В станице Усть-Медведицкой станичный сбор вторично отказался 9 июля от мобилизации, потребовав освобождения политических — подъесаула Миронова, дьякона Бурыкина и студента Агеева. Пятитысячная толпа осадила тюрьму и освободила этих лиц, вынесши их на руках. Затем состоялся митинг, закончившийся пением революционных песен...[3]
Камера новочеркасской войсковой гауптвахты была просторная, офицерская, четыре шага в длину, три в ширину, и пристенный лежак-кровать на день не примыкался к стене. Можно даже днем лежать, закинув руки за голову, и думать.
Сам начальник, войсковой старшина Жиров, толстый, багровоотечный от ежедневного похмелья, зашел в приемную, когда привезли Миронова. Пожелал принять лично в шкаф геройский мундир подъесаула с орденами. Улучив минуту, без посторонних, сказал отечески добрым голосом:
— Удивляюсь я вам, подъесаул. С такими-то заслугами, да за горячее хвататься! Сын вот приехал с востока — только о вас и разговоров! Миронов и сотник Тарарин! Сотник Тарарин и опять — Миронов! Свет на вас клином сошелся, скоро песни будут про вас петь. Всем бы так воевать, Россия матушка горя б не знала! И вот, не угодно ли... ко мне, в заведение-с...
— Ват сын тоже ведь не горит желанием размахивать плетью по рабочим слободкам, насколько я понимаю? — с досадой пробурчал Миронов.
— Можно бы, простите, на тормозах спустить дело, а не так уж, с вызовом...
Миронов не ответил на заведомую пошлость. Отдавая Жирову снятый мундир, не забыл вынуть из бокового кармана небольшую книжку с золотым тиснением по корешку и сунул, как гимназист, за пояс, приберегая для камерного безделья. Жиров по праву тюремщика наклонился и прочитал тиснение — это был томик Некрасова.
— Стишки-с? — подивился он искренне. Подъесаулу было уже за тридцать, отец четверых детей, в атаманах станичных ходил, сотней командовал в боевой обстановке, и тем удивительнее казалась эта книжонка у него за поясом, утеха гимназистов, да и то не всех. — Стишки? — в полной прострации ума развел руками Жиров. — А у меня... младший сын Борька... Не изволите ль знать, в пятом классе гимназии и — присобачился скоромные стишки сочинять при попустительстве учителей словесности! Так я его под горячую руку-с порю иной раз. Прямо примитивно, знаете ли, — розгой. Или ремнем. И — сладкого к чаю не приказываю давать.
«Форменный дед Евлампий с перевоза... Только в погонах и с подусниками...» — хмуро заключил Миронов.
Ночью вызывал ради первого знакомства и задушевной беседы жандармский полковник Сиволобов. Протокола не писал, имея склонность к философическим спорам, утолению праздного любопытства в части душевных переживаний и быта политических врагов империи. О поражении в минувшей войне с японцами судил полковник объективно, критически, но тем не менее понять не мог всяческих умственных шатаний именно в просвещенном обществе.
— Странно! — поднимал он толстый палец с полированным ногтем. — Нижние слои, как известно, перебунтовали сгоряча и уже уморились, пошли к станкам и наковальням. Поддерживают так или иначе государственный корабль. Но вот интеллигенция!.. Какой стыд, подъесаул, какой стыд!
Листал газеты и прочитывал вслух отмеченные в них красным карандашом — где в одну, где даже в две линии — речи думских депутатов.
— Вот-с... говорит не кто-нибудь, не пьяный мастеровой с ростовского Аксая, а кто бы вы думали? Думский депутат, доверенное лицо, юридически образованная личность! И некоторым образом мой коллега, товарищ прокурора Таганрогского окружного суда, небезызвестный краснобай Араканцев! Вы, кажется, именно это читали казакам на последнем сходе, подъесаул?
— Все, что было в газетах, читал, — скучно кивал Миронов, не выдерживая спектакля. И отчасти даже не понимая, чем может угрожать ему чтение столичных газет, пропущенных цензурой.
— О Крюкове я уж не говорю, пиявка! — в искреннем возмущении развел руками жандарм. — Рецидив пресловутой «Народной воли»! Позабыли не только присягу, но даже Отечество, курени, привилегии, наконец!
— Оставьте, господин полковник! — засмеялся Миронов. И оскалился грубо, с вызовом. — Смешно! Сколько слов — на ветер!..
3
Хрестоматия по истории родного края, — Волгоград. 1970. — С. 154.