Двое схватили его за руки с обеих сторон, а третий одной рукой обхватил за горло, а другой угрожающе занес над головою свою дубину. Затем с губ занесшего дубину существа сорвался звук, которого человек-обезьяна никак не рассчитывал услышать в подобных обстоятельствах.
— Ка-года? — произнесла горилла.
На языке больших обезьян, населяющих земные джунгли, выражение это может быть грубо истолковано, как требование капитуляции, ее предложение или просто вопрос: «Сдаешься?». Услышанное от одного из обитателей внутреннего мира, это слово наводило на множество самых различных предположений. Всю свою жизнь Тарзан считал язык больших обезьян первоначальным источником всех других языков, уходящим своими корнями в седую древность. На этом языке общались человекообразные обезьяны, гориллы, бабуины, мартышки и другие приматы, с различной степенью сложности, разумеется. Многие слова были понятны и другим обитателям джунглей и даже птицам, хотя в последнем случае больше воспринимались так, как воспринимаются слова и команды человеческого языка домашними животными. Во всяком случае ясно было, что язык больших обезьян сохранился в своем первозданном виде на протяжении бесчисленных поколений.
Объяснить услышанное Тарзан мог либо наличием у приматов внешнего и внутреннего миров общих языковых корней, либо развитием законов эволюции и прогресса в обоих мирах по одним и тем же канонам с жесткими рамками, позволяющими возникнуть и развиться только такому, в определенном смысле, универсальному средству общения. Но Тарзана во всей этой ситуации больше всего привлекала неожиданно открывшаяся возможность попытаться найти общий язык с этими странными существами, вполне возможно, тоже говорящими на языке его детства.
— Ка-года? — снова спросил гориллочеловек.
— Ка-года, — ответил Тарзан из племени обезьян. Здоровенный самец гориллы едва не выронил от удивления занесенную дубину, услышав от белого человека слово на своем языке. Справившись с удивлением, он спросил на языке больших обезьян:
— Кто ты такой?
— Я Тарзан — могучий воин и великий охотник! - ответил тот.
— А что ты делаешь во владениях М'ва-лота?
— Я пришел как друг, — ответил Тарзан. — Я не ссорился с вашим племенем.
Человек-горилла опустил свою дубину. К этому моменту их окружало десятка два таких же существ, перебравшихся с соседних деревьев.
— Откуда тебе известен язык саготов? — спросил все тот же самец, очевидно вожак. — Мы много раз брали в плен гилоков, но ни один из них не умел говорить на нашем языке.
— Это язык и моего народа, — пояснил Тарзан, - когда я был еще совсем маленьким балу, я научился ему от Калы и других обезьян племени Керчака.
— Никогда не слышал о племени Керчака, — сказал вожак.
— Наверное, он нас обманывает, — сказал один из саготов. — Давайте убьем его — все равно он только гилок.
— Нет, — возразил другой. — Давайте отведем его к М'ва-лоту, чтобы все племя приняло участие в его убийстве.
— Это хорошее предложение, — поддержал его третий. — Мы устроим большой праздник и будем плясать вокруг него.
Язык больших обезьян не похож на наш. Для обычного человека речь обезьян звучит как бессмысленный набор рычания, сопения, повизгивания, прерываемого хриплыми воплями. Перевести его на человеческий язык в обычном смысле невозможно, но Тарзан и саго-ты прекрасно общались между собой. Собственно говоря, обезьяний язык, как и любой другой, способен был донести мысль одного собеседника до другого, хотя на этом, пожалуй, сходство его с другими языками заканчивалось.
Решив вопрос относительно пленника, саготы обратили внимание на полосатого хищника, вернувшегося к своей добыче. Тигр лежал на теле убитого им тага, но не спешил приступить к трапезе, он злобно рассматривал расположившихся в ветвях саготов.
Пока трое из них вязали человеку-обезьяне руки за спиной обрывком сыромятного ремня, остальные занялись тигром. Трое или четверо принялись обстреливать его палками и дубинками с такой точностью и расчетом, что тот едва успевал отмахиваться передними лапами от летящих в него предметов. Пока тигр был занят этим делом, другие саготы, заходя с боков или с тыла, успевали подобрать с земли уже использованные дубины. Они проделывали эту опасную операцию с быстротой и ловкостью, свидетельствующей о незаурядной храбрости и уверенности в себе. Некоторые из них осмеливались выхватывать дубинки из-под самой морды своего врага.
Сильно помятый и израненный, зверь дюйм за дюймом отступал под непрерывным обстрелом, рыча и огрызаясь. Наконец, не в силах больше терпеть этого издевательства, он повернулся и скрылся в кустарнике, откуда еще долго доносились звуки его позорного отступления. Избавившись от тигра, люди-гориллы спустились на землю и набросились на тушу мертвого тага. Они рвали мясо своими мощными челюстями, постоянно ссорясь и дерясь между собой, подобно диким зверям, за какой-нибудь особо лакомый кусочек. Но в отличие от многих примитивных человеческих племен саготы не обжирались сверх меры и не стали забирать остатки мяса с собой, когда пиршество закончилось. Они оставили их шакалам и диким псам, которые уже успели собраться поблизости.
Тарзан, единственный молчаливый зритель этой сцены, воспользовался паузой, чтобы получше рассмотреть своих пленителей. Ростом и сложением они существенно уступали гориллам его родных джунглей, но были тем не менее могучими и опасными противниками. Их конечности довольно близко напоминали человеческие, однако, сплошной волосяной покров и зверское выражение лиц делали их еще более неприятными на вид, чем сами Болгани-гориллы. Размеры и форма черепа позволяли предположить достаточно высокий уровень интеллекта, вполне сравнимый с человеческим. Никакой одежды на них не было, как не было и примитивных украшений. Единственным оружием служили тяжелые сучковатые дубины с заметными следами обработки каким-то острым предметом.
Покончив с едой, саготы двинулись по тропе в том же направлении, в каком двигался и Тарзан, когда его захлестнула петля-ловушка. Перед уходом несколько саготов снова насторожили западню, заботливо присыпав петлю землей и листьями. Все их движения отличались точностью и уверенностью, а пальцы оказались настолько развиты, что Тарзану пришлось признать про себя, что эти столь похожие на животных существа по сути давно достигли права называться людьми. Пусть они еще не слишком высоко поднялись по шкале эволюции, это все же были, без сомнения, самые настоящие люди с человеческими мозгами, хотя и в шкуре горилл.
По тропе саготы передвигались так же, как люди, хотя во многих отношениях напоминали Тарзану больших обезьян его родного племени. Они не пели, не смеялись, вступали в разговор только в случае необходимости. Слух и обоняние у них были развиты существенно лучше, чем у человека; на зрение они полагались куда в меньшей степени. По человеческим стандартам, саготы могли выглядеть уродливо и даже отвратительно, но человеку-обезьяне они представлялись вполне достойными уважения собратьями по человеческому роду, пусть даже только-только присоединившимися к нему.
Среди некоторых антропологов бытует стереотипное представление о нашем далеком предке как о жалком запуганном существе, от колыбели до могилы спасающемся бегством от бесчисленных хищников, жаждущих полакомиться человеческим мясом. Тарзан всегда скептически относился к подобным утверждениям. По его мнению, первобытный человек, столь плохо оснащенный природой для борьбы за существование, не мог не обладать смелостью, даже не просто смелостью, а какой-то гипертрофированной отвагой, которая предполагала известную осторожность, но начисто отметала такое понятие как страх. Это был огромный, всепоглощающий человеческий эгоизм, пусть граничащий поначалу с глупостью, но без которого трудно было представить себе существо, охотившееся на бизона, мамонта и пещерного медведя с заостренными палками или каменными топорами.
Саготы Пеллюсидара могли занимать на шкале эволюции место, примерно соответствующее неандертальцам, или даже стоять на ней несколько ниже, но в их поведении не было ни единого намека, что они проводят свою жизнь, постоянно спасаясь от более сильных врагов. Пробираясь сквозь джунгли, они вели себя уверенно и даже агрессивно, как хозяева, ничего не боящиеся в собственном доме. Тарзан гораздо лучше других людей способен был понять такое отношение к жизни, поскольку сам всю жизнь обладал абсолютным бесстрашием, не лишенным, впрочем, разумной осторожности.