— О, здрасте! — радостно воскликнула она. — Ну, как у вас? Все хорошо? Дома не влетело? Чего это вы за головы держитесь?
— Здорово, здорово! — увернулись мы от ответа. — Мы за тобой… Едем на студию… Ассистент сказал…
— Неужели? Едем! А, да это у вас шишки на лбу!
Углядела-таки! Больше скрывать не было смысла. Мы опустили руки.
— А я знаю, а я знаю, отчего это! — простодушно сказала Валька. — Это вы, наверное, опять щелчки друг дружке давали… Точно?
Мы молча кивнули. И тут увидели Будку. Он шел по двору хмурый и насупленный и не замечал нас.
— Ой, а вы знаете, — зашептала Валька, — Будке так попало, так попало… Мать вернулась с работы раньше, чем обычно. Он пришел, а она дома. А вы же видели, какой у него был костюм… Такое было!.. Мне его жалко… И вообще он не такой уж плохой. Во всяком случае, не слабак, как некоторые… Хотя бы этот самый Юрка Скрипниченко…
Мы с Явой переглянулись. И, по-моему, одновременно подумали об одном и том же. Нужно взять его на киностудию!..
Ведь нам режиссер прямо сказал, чтоб мы прихватили одного-двух хороших хлопцев. И мы возьмем Будку. А что? Пусть сыграет в кино. Пусть прославится наш вчерашний враг, который завел нас в подземелье и думал напугать до смерти… Пусть! Нам хотелось быть сегодня добрыми и великодушными.
Будка не сразу понял, чего мы от него хотим…
— А? Что? — повторял он, хлопая глазами.
— Да на киностудию… В кино сниматься… Не хочешь? — втолковывали мы ему. — Ты что, спятил? От такого отказываться…
Словом, когда ассистент, как договорились, подъехал к таксомоторному парку, нас было четверо.
Ассистент был человек наблюдательный. Заметив, кроме Вальки, еще и Будку, он сказал:
— Ясно… Значит, в пропуске нужно поставить цифру четыре? Я не ошибся?
— Ага, — улыбнулся Ява.
Максим Валерьянович, который сидел в машине, встретил нас, как всегда шутливо:
— Привет, господа хорошие! Ничего не спрашиваю. Вижу: все в порядке… Были серьезные бои, но победа на нашей стороне… Так?
Я молча кивнул и отвернул рукав левой руки, на которой были часы.
— Вот и хорошо… Вот и хорошо. — Максим Валерьянович как-то загадочно усмехнулся.
— А что, не нашли еще того… царя? — спросил я.
— Посмотрим, посмотрим… — И он снова усмехнулся.
Мне показалось, что он что-то знает, но почему-то не хочет сказать. И одновременно я чувствовал: то, что он знает, добрая весть.
— Ну скажите, ну пожалуйста… — нетерпеливо попросил я.
— Терпение, господа, терпение! Все выяснится на студии. Кино, дорогие товарищи, самое удивительное чудо двадцатого века…
Все эти загадочные слова еще больше распаляли. Меня взяло такое нетерпение, что я не мог усидеть на месте:. все время крутился и заглядывал в окно — когда ж эта студия…
И вот снова низкие ворота. Снова щиты с крылатыми словами. Снова: «В человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли…»
«Вот ты еще, ей-богу! Никогда, наверно, не быть мне человеком», — подумал я, трогая свою гулю.
Мы подъехали к тем самым дверям, что крутятся, и вылезли из машины.
— Придется нам сейчас разлучиться, господа, — сказал Максим Валерьянович. — Мне в павильон, а вам на озеро… Мы в разных картинах… Запомните этот день, воробьи. Может, для кого-то из вас он будет историческим и знаменательным на всю жизнь. Как знать, может, кто-то из вас станет в будущем настоящим артистом. И будет вспоминать этот день, как творческое крещение. Ну, ни пуха ни пера. У меня эпизод маленький, как освобожусь, приду на вас посмотреть.
И Максим Валерьянович пошел к дверям, а мы направились по асфальтовой дороге. Мы чувствовали какую-то торжественность, как будто он только что посвятил нас в артисты. Пройдя немного, мы увидели слева белый бюст крутолобого мужественного человека. Нам показалось, что этот человек с крыльями и похож на какую-то гордую белую птицу.
То был Александр Довженко, писатель и режиссер, чье имя носит Киевская киностудия. Мы смотрели его фильмы «Земля», «Сумка дипкурьера», «Щорс» (их показывали позапрошлый год в нашем клубе). Вот это фильмы! Особенно «Щорс». Люблю такие фильмы — про героев. И «Поэму о море» мы видели, и «Повесть пламенных лет»… А «Зачарованную Десну» — и книжку читали, и кино видели. Очень интересная там прабабушка, которая ругается. Так даже наш Бурмила не умеет. Словом, Довженко мы знали очень хорошо.
И то, что сразу после «благословения» Максима Валерьяновича мы прошли мимо Довженко, придало словам старого артиста какой-то особенный вес и значительность и настроило нас еще более торжественно.
Асфальтовая дорога сворачивала влево, к большому серому зданию, а мы пошли прямо по тропке мимо каких-то длинных сараев. Возле них в беспорядке стояли возы, тачанки, сани, как на колхозном дворе. Причем некоторые старые-престарые — будто из музея взятые, а другие новенькие — только что сделаны. И совсем крепкие были, и поломанные. Стали попадаться остатки каких-то декораций: там часть стены с двумя колоннами и окном (наверно, от помещичьего дома); там поломанная лесенка с перилами — все, что осталось от какого-то капитанского мостика; а вон пушка стоит, низенькая, на колесах, со спицами, как у телеги, — прапрабабушка современной артиллерии. А в одном месте прямо кучей навалены какие-то обломки размалеванной фанеры, куски картона, черепки.
Неожиданно из-за кустов блеснула вода. Озеро. Мы подошли к нему. Обычное небольшое озеро. Настоящая мокрая вода, настоящие живые лилии, настоящая осока, настоящие ивы склонились над водой; и шаткий мостик-кладка, перекинутый с берега на берег, — тоже настоящий. И все-таки нет, не обычное озеро! Кинематографическое. Посередине плавал небольшой дощатый плот на железных бочках-понтонах, и на том плоту растопырилась трехногая киносъемочная камера, около которой возятся двое в спецовках. Тут же, рядом с кинокамерой, торчит на железной подставке головастый прожектор. А на том берегу стоят люди в таких же спецовках и держат большие деревянные щиты, обклеенные серебряной бумагой, той самой, в которую дорогие конфеты заворачивают. И этими щитами пускают здоровенных солнечных зайцев на мостик, где стоит дореволюционный царский жандарм в мундире, с саблей. Рядом с ним мужчина в косоворотке. Оба курят и о чем-то мирно разговаривают.
На этом берегу — грузовик-фургон, похожий на те, что хлеб развозят, приглушенно ворчит, как собака, которая собирается гавкнуть. И не в моторе ворчит, а в самом фургоне. Как мы потом узнали, это был так называемый «тонваген», который записывает звук. А в траве извивались, переплетаясь друг с другом, как змеи, толстые резиновые кабели. Ух сколько этих кабелей! Одни к тонвагену тянутся, другие ныряют в озеро, прямо в воду, и у самого плота выныривают, чтоб в кинокамеру и в прожектор вползти… А еще по земле раскиданы обитые железом ящики, стоят лавки, стол какой-то. И посреди всего этого люди суетятся, кричат, ругаются. Среди них заметил я женщину в белом больничном халате. «Ну вот… Значит, и вправду небезопасное дело — киносъемка. Недаром у них в вестибюле аптекой пахнет… а тут врач…» — где-то в глубине сознания шевельнулась у меня мысль. Но дальше подумать я не успел… Уже знакомый нам лысый Женя (Евгений Михайлович), в охотничьих высоких сапогах, таких высоких, что выше некуда, топтавшийся возле кладки, вдруг увидел нас и закричал:
— Что ж вы опаздываете? Срываете мне съемку!..
И, взбаламутив воду, заспешил на берег.
— Привет, старики!
Шлепая сапогами, он подошел к нам. Подошел, склонился, пристально вглядываясь в наши лица, потом выпрямился и сурово глянул на ассистента:
— Что это за инвалиды? Я их не знаю…
У меня замерло сердце.
— Что это такое, я спрашиваю! — уже на нас строго смотрел он. — Что вы все — с ума посходили?! Как сговорились! Тот заболел, а эти… Что это за гули? Разве я просил вас подготовить на сегодня шишки на лбу? Я шишки не заказывал!.. Такой был типаж… Я-то радовался! Испортили все дело!..
И вдруг — как будто только что и не он кричал, — тихо и дружелюбно проговорил, подморгнув нам:
— Ша, хлопцы, все в порядке… Гули, конечно, не нужны, но у нас есть для этого Людмила Васильевна… Людмила Васильевна! — позвал он женщину в белом халате. (Та тут же подбежала.) — Людмила Васильевна, зашпаклюйте им, пожалуйста, эти… штуки. И вообще сделайте им лица.