— Такую-то токмо из пушек, — рассмеялся Иван Васильевич.
Санки приближались к Предтеченской башне[198]. Детище Державного Ивана — новый Кремль, как сердце, лежал слева, красный, как сердце, и, мнилось, мерно и могуче стучал, как сердце. И он тоже был Иваном — сыном Ивана Васильевича, Иваном Ивановичем...
— Стой! Сто-о-ой!!! — раздались сзади крики и конский топот.
Даже Иван оглянулся. Несколько всадников догоняли их. Шестунов остановил лошадей. Погоня приблизилась, всадники окружили со всех сторон — зять Василий Холмский, племянник Фёдор Борисович, воевода Иван Булгак-Патрикеев, дьяк Данила Мамырев, сын Дмитрий, сокольничий Михаил Кляпик... Кто там ещё?.. Державный растерялся.
— Кто позволил гнать санки? — грозно воскликнул Жилка.
— Загубить Державного?! — рыкнул Кляпик.
— Заговор?! — сверкал глазами Булгак.
— Да вы что! — возмущённо отвечал Шестунов. — Государь сам велел с ветерочком.
— Я те дам «с ветерочком»! — не унимался Жилка.
— Державный! Ты как? Живой там? — с тревогой спросил Мамырев. — Не зашибли?
— Да вы что! — вторя Шестунову, воскликнул Иван Васильевич. — Вам там что, белены к блинам подали? Не могу с ветерком прокатиться? Может, в Архангельский меня уже? В гробок?
— Гляньте-ка! Живей прежнего! — рассмеялся Кляпик.
— И буду жить! — ударил великий князь кулаком по облучку санок. — Шестунов! Гони дальше на набережную!
— Государь! — воскликнул зять Василий.
— Молчать! — не дал ему слова Державный. — Пётр!
— Может, и впрямь довольно? — робея, пролепетал Шестунов.
В груди у Ивана Васильевича вдруг стало сильно сжимать. Он хотел было заругаться и на Шестунова, но вовремя понял, что дворецкий прав. И так неплохо прокатились, пол-Кремля обскакали. Державный глубоко вздохнул, смирился:
— Ладно, въезжай, двигай назад к Чудову.
Дворецкий Пётр Васильевич повернул лошадей, и санки въехали в Кремль через Предтеченские ворота. В груди продолжало теснить. Только бы не стала пронзать, бить по глазам, ушам, ногам, рукам непонятная и яростная боль, как в Тимофеев день. С грустью подумалось о том, что, быть может, в последний раз так, с ветерком, прокатился на лошадках.
— Сказывают, Аксак-Темир недвижим был, а всё же сам ходил в походы, — ни с того ни с сего молвил Иван Море. — В походе и подох от пьянства.
— Пойти, что ли, и мне в поход? — невесело усмехнулся Державный.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
ИОСИФ, КИНОВИЯ
Душа Волоцкого игумена была объята внезапно вспыхнувшей дивной и великой мечтой. Пламя мечты этой столь сильно бушевало в сердце Иосифа, что благоуханный дым сего огня наполнял всё существо святителя русского. Голова кружилась, дух захватывало от накатывающихся мыслей и грёз. Родился замысел в минуты, когда Державный говорил о том, что хочет очиститься глубокой исповедью и вседушевным покаянием, но зачато умышление сие ещё раньше — когда Нил Сорский купал государя Ивана в Ердани на Москве-реке. Сильно испугался тогда Иосиф, что Державный возьмёт да и согласится отправиться в далёкий Сорский скит, стать отшельником. Надобно было во что бы то ни стало перехватить великого князя, не отдать его в руки Нила. Мысль тогда за всё подряд хваталась, откуда ни возьмись выскочило предложение Ивану венчаться на царство, стать царём заместо царей цареградских. И, слава Богу, подействовало, не ушёл государь с Нилом в далёкий скит, остался на Москве. А теперь вот новая радость — объявил об особой исповеди, которую хочет принести Иосифу, а потом — Геннадию. И тут осенило — увлечь Державного в свою обитель, в святую глухомань волоколамского леса, прельстить его чудесными радостями монастырского общежития, по коим сам Иосиф уже успел до тоски соскучиться, второй месяц живя на Москве, в суете придворной, в мирском городском дребезжании. И во время богослужения в Успенском, и на пиру в Золотой палате великокняжеского дворца ни о чем ином не думалось, кроме как о головокружительном замысле. Он уже знал, как построит Державному исповедь, чтобы незаметно направить кораблик государевой души в русло благодатной реки, имя которой — Киновия[199].
А дальше... Дальше такое кружило голову Иосифа, что ему и самому страшно было мечтать и думать. Давно лелеемая в душе мысль о преображении власти на Руси теперь вдруг стала казаться осуществимою. Боже! како и дерзнуть помыслити! Государь едет с Иосифом в его обитель. Государь становится монахом наравне со всеми в Иосифовом монастыре. Государь венчается на царство и становится царём и патриархом всея Руси... Или нет — игуменом всея Руси... Господи! какие мечты! Но нет, нет, довольно грезить — пусть всё будет так, как даст Господь Вседержитель.
Но эта мечта о соединении мирской власти с властью церковной давно составляла сущность Иосифова сердца, и уже не сердце, а она, мечта прекрасная, стучала в груди у Волоцкого просветителя, разнося по жилам озлащенную, искристую кровь. И разум бурлил в нетерпении, выдавая один и тот же настойчивый призыв: скорей бы! скорей бы! скорей бы!
Когда Иосиф увидел, как внезапно понеслись санки с государем, он до смерти перепугался. Государь хотел отдыха, намеревался уединиться в своей чудовской келье, и вдруг — такая гонка. Что это? Не иначе как заговор. Его замыслили похитить, вывезти из Москвы и там убить. Или умчать в Литву к озлобленным врагам Православия. Или утопить в той самой Ердани, в которой он купался три недели назад... она, правда, уже успела затянуться ледком. А может быть, это Василий задумал избавиться от родителя, мешающего вольно распоряжаться в государстве? С Василия станется, в нём велика прыть, дюже неймётся ему самодержавствовать.
В общем, в душе у Иосифа всё оборвалось. И покуда кликали людей, покуда ловили убежавшие санки с государем, на сердце Волоцкого игумена было тоскливо и муторно. Он молился Богу, и Бог не попустил беззакония, вернул Москве великого князя Ивана живым и невредимым. Всё окончилось общим смехом — оказалось, Державный сам внезапно восхотел прокатиться с ветерочком, никакого заговора, никакого покушения, просто нечаянное великокняжеское баловство.
— Оно как подействовала на меня Кудыйкулова настойка! — похохатывал виновник переполоха. — Тако заставляла везти меня озорно, что чуть было из саней не вывалился ваш Державный.
— Тебе смешно, государю, — укоризненно ворчал на Ивана игумен Иосиф. — А мы тут ополоумели от испуга, мысля, что тебя постельничий с дворецким со света вывалить удумали.
— Нет, они молодцы, — улыбался Иван Васильевич. — Лихонько меня промчали. Выдать обоим по рублику!
— Ой! — воскликнул казначей Дмитрий Ховрин. — За что так много? Да я б кого хошь в сто раз дешевле нанял за такое катание.
— Да? — засмеялся Иван. — Должно быть, ты прав, Дмитрий Владимирович, не каждому, а рубль на двоих выдай.
— Опять много, — не сдавался Ховрин, который в скупости не уступал другому казначею, Траханиоту. Но на то они и казначеи, чтобы быть скупыми, всё правильно. — Убавь ещё, надёжа-князь!
— Рубль на двоих в честь моих именин, — топнул правой ножкой Державный. — Любопрение наше окончено.
Снегопад всё усиливался, липкие хлопья слюняво лобзали лицо, на душе у Иосифа отлегло, отпустило, расслабилось, и оттого захотелось вдруг спать. Он раззевался и, утопая в зевоте, провожал Державного до Чудова монастыря, провёл в келью. Там осведомился, когда Иван намерен исповедь свою держать.
— Теперь помолиться и в сон, — ответил Иван Васильевич. — Утро вечера мудренее. Хочешь, Осифе, стелись в моей келье.
Аж сон сбило от радости. Так сам и летит Державный на пламя Иосифовой мечты!
— Почту за великую милость, — ответил игумен. — Вон там, в уголке, сенца набросайте мне да поверх сенца шкуру какую-нибудь. Так мне хочется.