Мрачней и мрачней казалась Василию жизнь в сие утро, и уж хотелось кинуться лицом об стол, разбиться, опрокинуть всё вокруг, драться с врагами, пусть до смерти забьют!.. Да ведь только не нужен он никому — бить его никто и утруждаться не станет...
И вдруг — радость, да такая, что вновь подумалось: вот бы точно так же, внезапно и весело, вспыхнул свет в очах, воскресли образы мира, личики детишек, лица жены, преданных друзей и слуг. Но какой верой и какими молитвами заслужить такое? Слава Богу, хоть иные радости вспыхивают, такие, как эта, сегодняшняя, принесённая Кутузовым. Плывут дети! И главное — Иванушка-то! «Дерзко отвечал Шемяке»! Умница! Русский нрав!
Мысль о том, чтобы подарить доброму вестнику перстень со своей руки, вовремя родилась. Ещё немного — и ей уж не родиться бы, потому что, снимая перстень, Василий припомнил о неравнодушии жены к Кутузову, услыхал, как она ему воркует, возревновал: ах вот ради кого ты так долго сегодня утром прихорашивалась! Но всё же трогательное известие о сыновьях новой волной нахлынуло на сердце, и Василий назвал Кутузова миленьким да соколом, строго приказал взять подарок. К тому же и Марья не стала рассиживаться с Кутузовым, оставила его в трапезной светлице завтракать, а сама повлекла мужа и всех на пристань — встречать долгожданных чад.
Любимец Иванушка родился на апостола Тимофея, а крещён был уже через пять дней — на Иоанна Златоуста, потому и назван двояко: Тимофей-Иоанн. Крестили так быстро оттого, что боялись — не выживет. Уж больно слабоват был. Не плакал громко, а только хныкал тихонечко. Грудь пососёт слегка да и бросит, будто что-то в нём заклинивает. По всем верным признакам — не жилец. И Василию отчего-то стало так жаль его, так захотелось, чтобы он выжил! И как же радостно было, когда Троицкий игумен Зиновий, вместе с пермским епископом Питиримом совершивший обряд крещения, сказал: «Не токмо не умрёт, но славы Москве умножит и всё, о чём ты, Василий, мечтаешь, исполнит». И впрямь, после крестин Тимофей-Иоанн стал крепнуть, орать, как положено младенцу, жадно хватал грудь кормилицы и сосал так, будто хотел на всю жизнь вперёд насосаться человечьего молока.
Увидеть его!.. Желай не желай Василий увидеть Иванушку, а сие невозможно, только пощупать, услышать голос, прижать к себе, расспросить. Страшно любопытно, какие ж такие дерзкие слова он молвил Шемяке! Должно, смешные. Иванушка выдумщик! Юра не такой занимательный. Этот молчун, скромник. А Мария почему-то больше его любит. Вероятно, из-за того, что он на смену первому Юре, который четырёхлетком помер, народился.
День был тёплый, и Василий отправился на пристань в лёгком кафтане, велев захватить с собой нарядный охабень, дабы надеть его поверх кафтана, уже когда наступит миг желанной встречи. Когда повозка, в которой Василий разместился с Марьей, дьяком Фёдором Бедой и неотступным приставом Иваном Котовым, тронулась, великий князь почувствовал головокружение и вдруг подумал, что, должно быть, так же чувствует себя душа в первые мгновения после разлучения с телом — ничего не видя и устремляясь неведомо куда.
— Ну вот, Василь Василия, — раздался голос Ивана, — три месяца ты уже здесь, в Угличе, живуешь. Ну как, попривык? Ежли великий князь тебя пожалует, сдаётся мне, Углич — твоя вотчина будет. Как ты на сие смотришь?
— Смотрел бы, да нечем, — отвечал Василий. Ничего не хотел отвечать наглому приставу, да невесёлая шутка сама на язык попросилась. — Как Шемяка, коего ты великим князем по недоумию называешь, и хотел бы людей любить, да нечем, не дал Бог сердца.
— Напрасно такие слова говоришь, душа-князь, — усмехнулся пристав. — Дмитрий Юрьевич вельми добр. И коли тебе не по нраву, что я его великим именую, — напрасно тоже. Кто же он, как не великий князь? Его вся Московия признала.
— Этак и я себя объявлю Иисусом Христом, однако не стану им, — сказал Василий.
— Господне и великокняжее достоинства равнять невозможно, — возразил Котов.
— Чего это тряхнуло так? — спросил Василий.
— По мосту через Каменный ручей едем, а его чинят, — объяснил дьяк Беда.
— Неглинна-то, конечно, пошире Каменного будет, — снова съязвил Котов, намекая на то, что отныне и навеки не Москва, а Углич будет Васильевой столицей.
— Зато Волга тут шире, чем там Москва-речка, — сказал Беда.
Новый приступ злости охватил Василия. О чём они судачат! Не бывать такому, чтобы до скончания веку длилось унижение! Не высидит Шемяка на Москве — если не сам Василий, так Иванушка, Тимофей-Иоанн Васильевич, его в пинки прогонит оттуда.
Рука княгини Марьи явилась из темноты и нежно погладила руку Василия, желая его успокоить. Именно явилась, потому что он будто бы вмиг увидел её — мягкую, с красивыми ногтями, с чуть заострёнными кончиками пальцев, и даже перстни на тех пальцах увиделись Василию будто въяве — железный, обручальный, украшенный скромным адамантиком; серебряный с голубым яхонтом — подарок к свадьбе; золотой со змейкою, несущей в пасти своей красивый смарагд[23] — сей был подарен, когда родился Иванушка, епископом Питиримом со словами: «Да будет сын твой премудр».
Василий положил левую ладонь поверх Марьиной руки. Сердце сжалось от приступа любви к жене. За три этих горестных месяца она стала самым близким и родным человеком на всём белом свете, словно Василий женился на другой — более нежной, любящей, заботливой и верной женщине, к которой его непрестанно тянуло и с которой не хотелось ни на миг расставаться. Он готов был бы и слух потерять, лишь бы не лишиться Марии.
Приехали, слезли с повозки, куда-то пошли. Когда Василия усадили, он, вдыхая свежий речной воздух, спросил:
— Где мы?
— Возле пристани, Васенька, — ответил голос Марьи. — Тут такое гульбище построено, чтобы можно было сидеть и смотреть на Волгу. И столик есть. Хочешь, подадут чего-нибудь? Пива, квасу, закусочек?
— А вина нету ренского? — спросил Василий.
— Сейчас спросим, — раздался голос пристава. — Эй, парень! Ренское есть у вас?
— Нет, — прозвучал голос тутошнего кравчего, — ренского нет, но есть мушкателя кисло-сладкая[24].
Василий согласился на мушкателю и, отпив три глотка, почувствовав приятное тепло в груди, спросил:
— Красиво на Волге?
— Очень красиво, Васенька, — ответила жена.
— Кораблики?
— Две ладейки. Одна плывёт, одна причалила. Да один струг на приколе. Да ещё два подчалка[25], — перечислил дьяк Беда.
Василий попытался вообразить себе всё это и не смог — угличскую пристань он совсем не помнил, да и видел-то её лишь однажды мельком, когда после гибельной Ростовской битвы бежал от Шемяки через Углич — в Новгород. Кто б вырвал сию страницу! И тогда, как сейчас, казалось — всё потеряно, вечный позор, остаток жизни — в унижении, а повернулось, возвратился московский трон. Правда, тогда глаза были целы. Теперь — хуже. Глаз нет, Шемяка повсеместно объявил себя государем, сторонники разделены — одни в Муроме, другие — в Литве, третьи колеблются и вот-вот присягнут вору.
— Слепой-незрячий съел хвост собачий! — вдруг раздался в отдалении озорной мальчишеский голос. Полоснуло по сердцу — до того на Иванушкин похож!
— Кыш отсель, безобразники! Вот я вас, ащеулы! — грозно одёрнул дразнилыцика дьяк Беда.
— Князь Горе, княгиня Туга да дьяк Беда! — не унимался озорник. — Князь московский — таракан скользкий!
— Открой глаза, погляди полраза! — вторил ему другой, не менее нахальный мальчишеский голос.
— Иван, а Иван, — обратился дьяк Фёдор к приставу Котову, — скажи людям своим, чтоб отогнали проклятых зубоскалов.
— И то, — согласился Иван, будто доселе не догадывался, что Василию может быть неприятно выслушивать подобные дерзости. — Николай, Семён! Прогоните ощер этих!