— Не может, — тяжело вздохнул Геннадий. — То и дело про неё вспоминает. До сих пор ищет следы убийц-отравителей.

   — Всё-таки полагает, что её отравили? — спросил Вольпа.

   — Без сомнения — отравили, — уверенно заявил Геннадий. — Припомните, разнесло-то как! Тут не без отравы.

Княгиня Марья не хворая была, живая, весёлая, всегда приветливая. В том же году, когда шестилетний Иванушка из Мурома, минуя встречу с Шемякой, переправлен был в Углич к родителям, осенью состоялось его обручение с маленькой княжной Марьей Тверской. На другой год великий князь Василий вернулся на престол после свержения Шемяки, а ещё через пять лет княжич Иван и княжна Марья поженились. Ему было двенадцать, ей — десять. В шестнадцать лет Марья Борисовна родила сыночка, коего митрополит Иона крестил в день празднования обретений главы Иоанна Предтечи, и нарекли мальчика, как и отца его, Иоанном. Сейчас ему тринадцать лет, и все зовут его для отличия Иваном Малым или Иваном Младым. А княгиня Марья Борисовна потом всё никак больше не могла родить, хотя жила с мужем в счастливом созвучии. Ничто не предвещало беды, как вдруг в середине апреля четыре года тому назад стало её нудить и нудить, и что ни съест — всё с души скинет. Поначалу думали — слава Богу, зачала. А у неё тут — женское... И никакая пища не держится. Быстро сошла на нет и скончалась. Никто поверить не мог. А вскоре после кончины, часу не прошло, стало её мёртвое тело набухать и расползаться во все стороны. Страшно было глядеть!.. Геннадий, читая Псалтирю, находился тогда возле покойницы и всё своими глазами видел. И сам чудотворец Иона не смог бы, кажется, ничего поделать. И смрад... Пришлось в спешке хоронить несчастную мученицу. Князь Иван велел положить её в Успеньи рядом с гробом святителя Ионы.

   — А ту знахарку-то не обличили? — полюбопытствовал Андрей Иванович.

   — Нет, — отвечал Геннадий, — установили, что и впрямь Марья договорилась с нею, чтобы та изготовила взвар, помогающий зачать, но нашлись свидетельства, доказывающие, что Марьюшка так и не успела отведать никакого зелья из имеющихся у знахарки, и знахарку отпустили на волю. Но всё же княгиня была отравлена. Только вот где злодеи? Найти бы!

Говоря это, Геннадий обратил внимание, как внезапно позеленел Фома. Отодвинув от себя блюдо, монах промолвил слабым голосом:

   — Отец настоятель, позвольте удалиться.

   — Ступай, брат, — разрешил Геннадий. Фома поспешно встал из-за стола, перекрестился на образа и почти бегом покинул келью.

   — По-прежнему слаб животом? — спросил Андрей Иванович.

   — Как и прежде, — вздохнул игумен, — Особенно когда услышит про всякие отравления. Не знаю, что и делать с ним. Гаснет. О прошлом годе только и было пересудов про мор в псковской земле да про лошажий падёж, так бедного Фому нашего каждый день выворачивало. Хотя нет, кони-то не в прошлом году околевали. Когда ж это?..

   — Да ведь мы тогда ещё на Москве были, — подсказал Андрей Иванович. — Незадолго до нашего посольства.

   — Верно, — согласился Геннадий. — К пятидесяти годам у меня стало уже память отшибать. Вот и теперь, всё хочу спросить вас о чём-то, а не могу припомнить. Не знаете, о чём я хочу допытаться? — уже со смехом спросил он.

   — Откуда же нам знать? — сказал Вольпа.

   — А вот вдруг и вспомнил! — воскликнул Геннадий радостно. — Парсуну-то вы привезли? Поглядеть нельзя ли?

   — Привезли, можно, — сказал Вольпа и обратился по-итальянски к Тревизану. Тот покорно встал и удалился.

   — Оно, конечно, по парсуне человека не узнаешь, — промолвил Геннадий. — Но всё же...

Ему вспомнилось, как Иван после смерти Марьи просил иконника Далмата написать но памяти изображение покойной, и Далмат исполнил его просьбу, хорошо написал, а Иван недоволен остался — нет, не заменяет никакая парсуна живого человека, в особенности если тот человек — самый любимый на всём белом свете.

Тревизан вернулся, неся в руках парсуну, тщательно завёрнутую в несколько слоёв аксамита. Распеленав, протянул её Геннадию. Это была доска полутора пядей на две, с одной стороны расписанная красками преобладающе тёмных и контрастно-светлых тонов — там была изображена в полный рост довольно статная и стройная девушка в чёрных, но усыпанных белоснежным жемчугом одеяниях, голову её покрывала тоже чёрная и тоже усеянная перлами диадема, вдоль щёк на плечи спускались подвески из очень крупных жемчужин; художнику удалось искусно передать белизну кожи и выразительность больших глаз, не то печальных, не то задумчивых, не то томных. Во взгляде теплилась нежность и в то же время сквозила некая разумная холодность. Лицо девушки производило приятное впечатление, и хотелось дотронуться щекой до этой белоснежной щеки. За спиной Зои был изображён дивный белокаменный храм, на ступенях которого она, собственно, и стояла. Из широких складок одежды выглядывала узкая рука девушки, а на ладони стоял точно такой же храм, как и за спиной, только сильно уменьшенный.

Вдруг ни с того ни с сего Геннадию почудился в изображении некий опасный соблазн... Но, не найдя причин такого ощущения, он постарался отыскивать в парсуне одни лишь приятные черты.

   — Красивая, — сказал он и перевернул доску. На обороте, сплошь покрытом слоем чёрной краски, был изображён золотой двуглавый орёл, под которым располагалась надпись по-гречески: «Зоя, дочь Фомы Палеолога, морейского деспота». Геннадию подумалось, что оборотная сторона парсуны, может быть, даже больше придётся по душе Ивану, чем лицевая. Государю нравилось изображение золотого двуглавого орла на чёрном поле. В память о бархатной темне своего отца, расшитой великой княгиней Марьей Ярославной, Иван даже имел при себе чёрное знамя с вытканным на нём золотым двуглавым орлом.

   — Морея, — промолвил Геннадий задумчиво. — А ведь она дала Руси величайшего подвижника Православия. Митрополит Фотий-то был мореец. Святитель Иона всегда ставил его всем в пример и почитал себя недостойным его памяти. Как знать, может статься, вновь будет нам польза из Морей...

Он вернул парсуну Тревизану, и тот унёс её. За окнами уже смеркалось. Разговор продолжался, Геннадий поведал обо всём, что произошло на Москве за те два года, в которые Андрей Иванович и Вольпа путешествовали по далёким странам, — о замирении с Казанью и освобождении всех русских пленников, о Новгороде, в котором после кончины архиепископа Ионы началась смута против Москвы, появился князь Михаил Олелькович, сторонник воссоединения русских северных земель с Литвою, друг польского короля Казимира.

— Дошло до полного бесстыдства, — говорил игумен. — Олелькович и бояре Борецкие, знаменитейшие богатеи, подготовили докончание[36] — Новгороду считаться под державою великого князя Литовского, разве что при сохранении православной веры, не тотчас в католичество латинское. Да и то, кабы поставили новым архиепископом униата Пимена, не быть Православию в Новгороде. Этот уже готов был признать власть литовского митрополита, тоже униата. Но поставили не Пимена, поставили Феофила. Сей муж более привержен к отеческой нашей вере, он токмо и сдерживал падение новгородцев в лапы Литвы. Но бояре спешили подпасть под Литву, одновременно готовясь к нашествию войск Ивана Васильевича. Конечно, по новгородским болотам лучше было зимой вести поход. Но Иван замыслил обмануть новгородских стратегов. Напрасно они ждали его всю зиму, а не дождавшись, к лету распустили войска свои, чтобы к осени вновь собраться и вновь ждать нападения. А он-то и начал поход летом, чего николи не бывало супротив Новгорода. Да ведь и до зимы никак более ждать нельзя, до зимы докончание с Казимиром будет утверждено и Новгород перейдёт под его державу. Как ни сопротивляется Феофил, а таких, как он, в Новгороде маловато. Когда в ноябре приезжал на Москву новгородский посол Никита Ларионов просить о дозволении приехать Феофилу для поставления в архиепископы, государь наш так отписал новгородцам, что, мол, власть его есть равная как для Москвы, так и для Новгорода. Вече, прознав про это, вознегодовало немыслимо, обиделось, стало требовать скорейшего подчинения Казимиру. Тогда Иван отправил к вечу посла своего, Ивана Товаркова, с увещеваниями не рушить единства земли Русской, не совершать предательства, не уходить под власть Литвы и Польши. Но в головах новгородцев уже не осталось русских мыслей, одни лядские, и на призывы Товаркова они наплевали, как наплевали и на послание митрополита нашего, Филиппа, кое он пустил в марте, требуя от господы и веча не отступаться ни от благочиния великой старины, ни от Святого Православия. Псков хотел быть посредником между Новгородом и Москвою, но Новгородцы потребовали от псковитян, чтобы те, вкупе с ними, присоединясь к Литве, сделались нашими врагами. До каких пределов бесстыдства дошла вольность новгородская! Вот она, пагуба немецкая да лядская!

вернуться

36

Докончание — соглашение, договор.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: