Был тот час, когда в ночной редакции не было работы. Сонные сторожа изредка подавали пакеты с телеграммами агентства и казенными бюллетенями.
После шумного, суетливого редакционного дня, я пользовался этим обычным перерывом и медленно ходил из угла в угол небольшой комнаты, отгороженной от узкого коридора деревянной переборкой. Часы медленно тикали и уныло, сипло хрипели, словно злились втайне и брюзжали.
Я потушил одну лампу и в полумраке ходил, закрыв глаза и стараясь ни о чем не думать.
В открытую форточку врывался свежий морозный воздух и очищал спертую, пропитанную табачным дымом атмосферу грязной, закопченной комнаты с двумя письменными столами, залитыми чернилами, телефоном и целой сетью каких-то ни к чему не нужных проволок. Эти проволоки всегда интриговали меня, но я никак не мог узнать, для чего они проведены и пользовался ли ими кто-нибудь хотя бы в самые отдаленные времена.
И теперь я иногда поглядывал на эту почерневшую от копоти, пыли и паутины сеть тянущихся под самым потолком проволок и старался догадаться об их назначении.
Но я ни на шаг не подвинулся в своих предположениях и невольно улыбнулся, вспомнив одного из сотрудников, который на мой вопрос о загадочных проволоках притворно серьезно ответил:
— Для солидности учреждения проведены, Александр Михайлович!
Я начал вспоминать различные новости, переданные мне днем репортерами, и вдруг почувствовал толчок.
Да! это был самый обыкновенный толчок, сильный и короткий, заставивший меня остановиться.
Я с изумлением оглянулся и еще более удивился, когда заметил, что был совершенно один в комнате.
— Однако, пошаливают же нервы! — подумал я, начиная вновь ходить. Часы начали бить одиннадцать, и я направился в наборную переговорить с метранпажем.
В дверях своей комнаты я столкнулся с стоящим здесь человеком, одетым в рясу католического священника. Меня поразила его маленькая, совершенно круглая голова с густыми, коротко остриженными седыми волосами, круглыми птичьими глазами и толстыми чувственными губами.
— Я давно на вас смотрю! — сказал он глухим, скрипучим голосом.
— Что вам угодно? — спросил я, осматривая рваную, грязную рясу странного посетителя.
— Я — сотрудник, — ответил священник. — Он меня знает… — При этом посетитель мотнул головой в сторону редакторского кабинета и вдруг, сжавши все свое лицо в маленький, сморщенный комок, захихикал и затрясся.
— Он ничего не понимает, — залепетал он, — а любит со мной душеспасительные беседы вести на высокие канонические темы. А я ему при этом удобном случае сейчас статью о сектантах каких-нибудь подсуну! Я — старый писатель, и меня сам папа знает…
Старик заволновался. По сильному запаху спирта я понял, что мой собеседник пьян.
— Папа? — переспросил я с недоверием.
— Ну, да, папа! — заворчал он обиженным голосом. — Я ведь в «Osservatore Romano»[8] сотрудничал и меня Рим знает.
Священник схватился за грудь, слегка застонав. Болезненная улыбка искривила его подвижное, старческое лицо.
— Присядьте! — предложил я, обрадовавшись возможности скоротать время, остающееся до приезда театральных критиков, репортеров по происшествиям и других сотрудников, дающих поздно ночью хроникерские заметки. Старик вошел в комнату и тотчас же сел за стол, подперев обеими руками свою круглую голову.
Свет лампы падал на него, и я очень внимательно всматривался в это изможденное, порочное лицо. Глубокие морщины прорезали его нависший, плоский лоб и змеились около красных, жадных губ, вокруг которых чернели давно не бритые, щетинистые усы. Красные веки окаймляли блестящие, беспокойные глаза, порой совсем скрывающиеся под кустистыми, черными еще бровями.
Священник долго молчал, ежась и вздрагивая, а потом поднял голову и слегка заплетающимся языком спросил меня:
— Вы, кажется, хотели узнать, зачем я сюда пришел?
— Вы уже объяснили мне, — ответил я. — Посидите, — редактор скоро вернется!
— Что — редактор? — забормотал старик. — Я хочу все рассказать. Я сюда прихожу редко. Из «Osservatore Romano» да вдруг сюда! Ха-ха-ха! — залился он каким-то обидным, колючим смехом. — А впрочем, все это, конечно, тщета! Разве лира, полученная в римской редакции, не то же стоит, что сорок копеек, заработанные здесь?
И он лукаво подмигнул в мою сторону.
Я молчал.
— Я долго не знал, что люди торгуют словом. А как узнал, что слово — дорогой товар, так понял весь смысл жизни…
Он поперхнулся и долго и глухо кашлял, хватаясь за грудь.
— Я сегодня вышел из больницы, меня накормили, но завтра мне опять захочется есть. Вот я принес статью. Буду просить аванс! А он злой сегодня? — вдруг оживляясь, спросил священник, указывая на дверь редакторского кабинета.
— Не знаю! — ответил я.
— Куда он уехал? — тревожно и деловито спросил старик.
— В театр, кажется, куда-то… — сказал я.
— Ну, это ничего! Хорошо! — спокойным уже тоном произнес священник и, громко смеясь, замахал руками по направлению к двери, где стоял смущенный сторож Алексей, с жирными прилизанными волосами и сконфуженным лицом. — Прозевал, братец, проспал!..
Алексей переминался с ноги на ногу, смотрел на меня и бормотал:
— Невзначай заснул на минуту, а они шасть в редакцию! Совсем даже незаметно…
— Хе-хе-хе! — залился дребезжащим смехом старик. — А ты думал, что я к тебе с докладом кого-нибудь пришлю? Ступай! Ступай!
И, качаясь на стуле, он повелительно махнул рукой в сторону окончательно растерявшегося Алексея.
— Идите, Алексей! — сказал я.
Когда сторож ушел, священник встал и, подобрав рясу, обнажил правую ногу.
— Посмотрите, какая рана! Лечили, лечили, а все не залечивается! К смерти это…
Я увидел на грязной ноге с дряблой кожей большую язву с посиневшими, омертвевшими уже краями и красной опухолью вокруг.
— Выписали из больницы, — говорил он, глядя на меня бегающими, хитрыми глазами. — Ничего не поделаешь! Не хотят больше держать. Ну, и выписался! А домой не на что вернуться… Вот, в трактире с знакомым сидел и там написал статью под аванс…
— Ведь вы же священник, я вижу? — спросил я. — Почему вы не обратитесь к другим католическим священникам? Они помогут вам. Если хотите, я напишу письмо, они меня знают и не откажут вам.
— Нет! Нет! — смешно кривляясь, замахал руками старик. — Я лишен сана. Я теперь хочу быть мариавитом![9] Я ведь священник Плискевич. Вы слышали, конечно?
Я промолчал, так как фамилия священника была для меня совсем незнакома.
— Плискевич, — забормотал старик, которого все более и более клонило ко сну, — это воплощение разврата и всяческих пороков. Он признает радости жизни и женскую любовь! А это не дозволяется, когда надел на себя вот это одеяние…
Старик дернул себя за пелеринку рясы и поднял кверху палец.
— Плискевич знает богословские труды великих праведников и мыслителей церкви, но он также знает сочинения доброго мудреца Анакреона, Вергилия и Горация.
О Venus, regina Cnidi Paphique,
Sperne dilectam Cypron et vocantis,
Ture te multo Glycerae decorum
Transfer in aedem…[10]
— продекламировал он, разводя трясущимися руками и закатывая свои круглые глаза.
— Но это ведь тоже воспрещается! Поймите вы это! — крикнул старик и с силой ударил себя в грудь кулаком.
— Как же вы живете? — спросил я.
— Живу, живу всем назло! — крикнул он так громко, что Алексей снова выглянул из дверей. — Все думают, что пьяный старик замерзнет где-нибудь под забором или с голоду пропадет, а он все живет да живет! Скрипит, заживо гниет, а живет! Да что, живет! Он даже еще радоваться и любить может! За это меня все ненавидят… Завидуют — я в этом уверен…
Старик замолчал, так как в это время дверь из передней с шумом распахнулась, и в свой кабинет прошел редактор в сопровождении двух дам. Священник поднялся и тревожно поглядывал на закрывшуюся дверь кабинета редактора. Он говорил шепотом и, видимо, волновался.
— А если он не даст мне аванса, — спросил он, заискивающе глядя мне в глаза, — вы дадите мне рубль до завтра?..
— Дам! — улыбнулся я.
— Я так и знал! — шепнул старик. — Но я завтра не отдам.
— Не надо.
— Спасибо!
И он замолчал, уставившись круглыми глазами на дверь, за которой слышался сухой, отрывистый смех редактора и громкие возгласы дам. Наконец, в мою комнату вошел редактор. Заметив Плискевича, он нахмурился и молча протянул ему руку.
Тот низко, раболепно поклонился и, подавая ему три листа грязной бумаги, исписанной неровным, размашистым почерком, заискивающим тоном произнес:
— Статья о хлыстах… Много новых данных…
— Хорошо! — сказал редактор. — Благодарю вас! Я прочитаю завтра.
И, обращаясь ко мне, он спросил о последних новостях дня и собирался уже уходить, но в коридоре его задержал Плискевич.
— Мне бы в счет гонорара хоть пять рублей сегодня… — бормотал он.
— Не могу — касса заперта! — бросил на ходу редактор.
— Я из больницы вышел. Есть нечего… — сказал уже спокойным голосом Плискевич.
— Что же я, свои деньги буду давать? — отрезал редактор и захлопнул за собой дверь.
Старик вернулся в мою комнату и, тихо смеясь, сказал:
— Пропал ваш рубль! Он никогда живым не помогает! — добавил Плискевич, кивая в сторону двери. — Его специальность — хоронить. Он любит только покойников. Но скоро он и меня полюбит в этой благодарной роли…
— Ну, это еще неизвестно, — возразил я, пожалев старика.
— Очень даже известно! — зашептал он и, замолчав, поднял край рясы и с лукавым видом показал мне опять бледную ногу с чернеющей на ней язвой.
— Как вам не холодно? — удивился я.
— Привычка! — отрезал он. — Я переношу легко все лишения, за исключением отсутствия радости. Мне мало надо для радости, и потому она у меня всегда есть. Я помню Эпикура и его великое «Carpe diem!»[11]. Но, кроме рясы — у меня имеется еще крепкое, порыжевшее от времени и похвальной бережливости моих предшественников пальто. Я его повесил в прихожей, под самым носом спящего сторожа…