Когда «Океан», описывая большую дугу, повертывался кормой к острову Гарвея, Седельников в последний раз осматривал неприветливый берег в сильный морской бинокль.
На берегу на высокой скале был поставлен столб с большой вывеской, написанной на английском языке:
— Остров Гарвея — место ссылки суфражисток всех народов мира.
Илья Максимович приказал в знак прощания трижды опустить марсовый флаг. Ему ответили тем же остающиеся еще на рейде суда, но не за ними наблюдал командир «Океана».
Он искал сигнала с берега.
И почудилось ли ему, или действительно так было, — это утверждать не мог бы и сам Седельников, но ему показалось, что у столба с вывеской появилась человеческая фигура и трижды махнула в сторону моря.
Чувствуя, что он сходит с ума и что отчаяние железными клещами щемит ему сердце, Седельников быстро сбежал в кают-компанию и крикнул дежурному помощнику:
— Полный ход по курсу мыс Доброй Надежды.
Повернувшись к буфетчику, он приказал, падая на диван и закрывая лицо руками:
— Пить!
Два дня и две ночи, не переставая, пил Седельников.
Офицеры не решались входить в кают-компанию и, наконец, призвали доктора и посоветовали ему попытаться уговорить Седельникова лечь спать.
С большой нерешительностью доктор вошел в кают-компанию и, будто ничего особенного не случилось, сказал:
— Ты бы, Илья Максимович, соснул у себя в каюте! Вредно ведь пить и не спать…
Командир медленно обвел комнату мрачным, отяжелевшим взором и уставился на доктора.
— Совесть мучает!.. — сказал он хриплым голосом. — Спать нельзя!..
— При чем тут совесть? — начал было доктор. — Сделал, что было приказано, и только!..
Седельников встал на ноги с такой легкостью, словно ничего в рот не брал, и одним прыжком был возле доктора.
Он опустил ему руки на шею.
— A-а, так? — прошипел он. — Так? Хорошо же! Слушай! У тебя в госпитале лежит кочегар Маринчук. Ты знаешь, что его обожгло паром и что он умрет?
— Да, он почти уже кончается! — ничего не понимая еще, ответил доктор.
— Ну так вот, слушай! — продолжал командир и сильнее нажал шею доктора. — Я, — командир твоего корабля, приказываю тебе, судовому врачу, немедленно умертвить морфием напрасно страдающего кочегара Маринчука, который уже кончается. Живо!
— Медицинская этика не позволяет врачу исполнить такое приказание! — воскликнул доктор. — За это мне грозил бы жестокий судебный приговор!
— Так ты думаешь, жалкий лекаришка, — загремел Седельников, ударом ноги опрокидывая стол и отталкивая от себя доктора, — ты думаешь, что твоя медицинская этика выше моей совести? Черти! Висельники! Собаки!
После этого случая командир «Океана» заперся в своей каюте и вовсе не выходил на палубу.
Помощники капитана, механики и врач не знали, что делать с Седельниковым и со дня на день откладывали решение этого сложного вопроса. Неизвестно, сколько времени длилось бы такое положение, если бы не выручил случай.
На параллели Фалькландских островов юго-восточный пассат начался как-то совершенно неожиданно. Океан сразу почернел и прежде, чем по барометру можно было предсказать погоду, — налетел бешеный шквал, подняв волнение, и начал швырять идущий без пассажиров и груза пароход, как легкую шлюпку.
При первых ударах тяжелых волн в правый борт «Океана» Седельников поднял голову, открыл запухшие глаза и насторожился.
Его опытный слух различил шипение пены на гребнях волн и свист ветра. Он выглянул в иллюминатор.
Море было совсем черное, и по нему бежали ослепительно-белые полоски «барашков». По небу, как безумные, мчались облака и то разрывались в отдельные клочки, то сбивались в плотные серые кучи.
Командир надел фуражку, прошелся несколько раз по просторной каюте, расправляя отекшие руки и ноющую грудь, а затем поднялся на палубу.
— Крепи тали, подтрави шкоты! — загремел его голос с привычной властностью. — Боцман, свистеть на аврал!
На капитанском мостике появление командира было встречено с радостью и одновременно с изумлением, так как никто не надеялся, что после такого продолжительного пьянства Илья Максимович будет в состоянии прийти в чувство.
А Седельников, между тем, совершенно спокойно рассматривал у компаса карты и слушал доклад вахтенного начальника.
— Нас отнесло на запад, — сказал Илья Максимович, — и несет по ветру к островам Бувэ. Штурвальные, переложи на другой борт!
— Есть! — откликнулись рулевые от штурвала. — На другой борт!
— Мы склонимся к острову Кергулену и на него возьмем курс. Волной и ветром нас будет по-прежнему сбивать к западу и, таким образом, мы не отклонимся от мыса Доброй Надежды. Занесите наш курс в шканцевый журнал!
Седельников был спокоен. Хмель сразу сошел с него, словно свежий ветер сорвал его, как приставшую к платью соломинку. С каким-то щекочущим чувством радости он смотрел на кипевшую кругом работу. Слушал свистки боцманов, приказания штурманов и улыбался, замечая любопытные взгляды, бросаемые на него командой.
— Стараться, стараться! — радостным голосом крикнул командир. — Горячее дело будет! Ветер свежеет…
Слова его, подхваченные ветром, разносились по всему кораблю, и матросы, подтягивая канаты и крепя шлюпки, бормотали:
— Ну, отошел командир! Такой все выдержит! Здоров человек!
И они с почтением смотрели на уверенно шагающую по мостику коренастую фигуру капитана. А Седельников улыбался и чувствовал, как беспричинная, непонятная радость охватывает все его существо и уничтожает все следы отчаяния, так мучительно терзавшего его.
Он пошел на ют и здесь, опершись на швартовочные тумбы и круги канатов и цепей, впился глазами в море, уходящее к югу, к острову Гарвея, где осталась случайно встреченная им и так крепко любимая настоящей любовью девушка.
Над той частью моря нависли черные, тяжелые тучи. Казалось, они теснят и давят воду и ту необитаемую студеную землю, где мороз правит свой безумный, безжалостный бал.
Тоскливо сжалось сердце моряка и даже слезы навернулись на глазах, но в душе его не угас вдруг вспыхнувший огонь надежды. Седельников был уверен, что должно случиться событие, которое изменит к лучшему и направит на новый путь его так неожиданно изменившуюся жизнь. Как это произойдет и отчего, — этого он не знал, но не сомневался в этом.
Был третий час дня, когда командир, сделав последние распоряжения, спустился к себе в каюту и приказал подавать обед.
Это был первый раз за эти четыре дня. Буфетчик и вестовые вздохнули свободнее, и радостнее сделались лица помощников, механиков, штурманов и доктора.
— Наконец-то, — говорил он, потирая руки, — кают-компания опять наладилась. А то какое-то осадное положение было!
Во время обеда ветер посвежел на три балла, и корпус «Океана» дрожал под напором волн, с бешеной силой несшихся по ветру. Иногда казалось, что судно переломилось: так вздрагивало и трещало оно, скользя с верхушки вала в пучину водяной пропасти.
К концу обеда в кают-компанию вбежал закутанный в теплый непромокаемый плащ матрос:
— Вахтенный начальник приказал доложить командиру, что с норд-оста виден парусник и что он терпит бедствие. На фок-мачте у него сигнал «подай помощь», а грот, видно, снесло в море. Какой флаг — не различить!
— Ступай наверх, — приказал матросу Седельников, — и скажи вахтенному, чтобы держался ближе к паруснику и, как будет на виду, доложить!
— Есть! — ответил, поворачиваясь, матрос и быстро вышел из кают-компании.
— Да-с! — заметил старший помощник командира. — Несладко в такой пассат под парусами трепаться в здешней пустыне…
— Однажды, — сказал Илья Максимович, — как только я окончил училище, мне предложил один богатый финн свезти в Пернамбуко груз облицовочного камня и соснового волокна для бумажных фабрик, а обратно захватить бразильского красного и черного дерева. Шел я из Ганге на паруснике в 300 тонн и трепнул меня этот же юго-восточный пассат почти на самом экваторе. Не думал я уйти живым. Потерял оба марселя и кливер, но, к счастью, мачт не поломал. Снесло меня тогда южнее тропика, почти на параллель порта Ротаро, на 600 верст без малого южнее Пернамбуко. Помню я этот город отлично и с той поры всегда жалею тех, кто под парусами плывет в этих местах.
Сверху протелефонировали в кают-компанию.
— С левого борта голландский парусник. Крен градусов пятьдесят. Гибнет. На корме вижу надпись «Ван Гааген», — докладывал младший помощник командира. — Что делать?
— Застопорить машину и лечь в дрейф! — приказал Седельников и встал из-за стола.
— Господа! — сказал он. — Перед нами сейчас сложная и ответственная задача: спасти терпящих бедствие на паруснике. Мы — моряки и все мы знаем, что это — наша священная обязанность. Прошу по местам, господа!
И сам впереди всех он быстро покинул уютную кают-компанию.
На море был ад.
Волны сшибались в какой-то безумной схватке, змеями взливались кверху и, оплетая друг друга своими пенистыми телами, ныряли в пучину. Шипя и ревя, обрушивались в бездну высокие водяные горы и целым потоком соленых и холодных брызг и клубами тумана рассыпались в воздухе, смятенном и взволнованном от ревущего и свистящего дикого вихря, беснующегося в водяной безграничной пустыне. В грохоте волн, ударяющих в железный корпус парохода, и в завывании ветра слышались чьи-то тревожные или злобные голоса, звуки труб и гул далеких выстрелов. Казалось, что волны приносили с собой отголоски далекого боя и, распадаясь здесь и волнуя море, рассказывали страшную повесть разрушения и смерти.
Но Седельникову некогда было вслушиваться в ужасающую музыку моря и бури.
Парусник, подняв высоко корму и обнажив весь руль и кормовую часть киля, вдруг ткнулся носом в воду и с каждым мгновением быстрее и глубже зарывался в волны.
— Шпангоуты у барка[2] сдали! — крикнул старший механик. — Теперь уж рифов не возьмет. Шабаш!