«Я принял решение потому, что у меня не было другого выбора. И какие отрицательные последствия этого шага ни были бы, я не жалею об этом», — писал в своей «Автобиографии» Нуреев.
Танцовщик вырвался из круга своих соотечественников и совершил один из своих знаменитых прыжков, приземлившись прямо в объятия блюстителей порядка Франции:
— I want to stay here! (Я хочу остаться здесь!)
Позже репортеры назовут это «прыжком к свободе».
Рудольфа отвели в одно из помещений аэропорта. Отсюда было два выхода: один — к трапу советского самолета, другой — к французской полиции. Он наедине, без чьего-либо давления извне должен решить, остаться ему во Франции или нет.
В комнату, где находился Нуреев, попытался войти первый секретарь посольства СССР во Франции Михаил Клейменов.
— Нуреев — советский гражданин, — слышался его голос. — Вы должны передать его мне.
— Но это Франция, мсье, и мсье Нуреев отдал себя под нашу защиту, — прозвучало в ответ.
— Тогда дайте мне возможность поговорить с ним, — настаивал Клейменов.
— Мсье Нуреев не хочет сейчас ни с кем разговаривать, — ответили ему.
Голос секретаря перешел в крик:
— Вы арестовали его! Это абсолютно незаконно…
По другим сведениям, ему все-таки разрешили поговорить с Рудольфом, и, выслушав его отказ вернуться в Россию, Клейменов ударил его по лицу. После этого уже его самого выдворили под руки за пределы комнаты, где находился Нуреев.
«Во время моего пребывания в Париже я чувствовал растущую угрозу Я был подобен птице, попавшей в сеть, и все больше в ней запутывался. Я знал — это был кризис.
Но птица должна летать. Я не видел ничего политического в необходимости для молодого артиста видеть мир, чтобы, сравнивая и усваивая, обогатить свое искусство новыми знаниями для пользы своей же страны. Птица должна летать, видеть сады своих соседей и то, что лежит за горами, чтобы затем, вернувшись, обогатить жизнь своих соотечественников рассказами о жизни других стран и расширить границы своего искусства. Когда я пытался это осуществлять, меня осудили и поспешно отозвали в Москву Мою жизненную программу назвали «безответственной», сопротивление уравнению и неподчинение — опасным индивидуализмом. Как часто я слышал этот упрек! Как много раз еще во время моего пребывания в школе, а позднее во время моей работы в Кировском театре мне говорили: «Нуреев, ваше присутствие оскверняет нашу атмосферу Вы — черное пятно на чистом теле нашей труппы»[25].
— После того как Нуреев поговорил с Кларой, он вернулся к нам и присел на подлокотник кресла, — рассказывал на допросе В. Стрижевский. — Клара куда-то ушла, но вскоре снова вернулась. Нуреев опять подбежал к ней, о чем-то коротко поговорил, вернулся и как-то весь сжался. Я спросил, что с ним, почему на нем лица нет? Он молчал. А потом вдруг вскочил и быстро двинулся из кафе. Я — за ним. «Куда ты? — спросил я. — Вернись. Скоро самолет на Москву». Он пробормотал что-то нечленораздельное, из чего я понял только то, что он что-то решил.
Откуда-то появилось шестеро полицейских в форме, один в штатском, они скрутили мне руки и оттеснили от Нуреева. Воспользовавшись этим моментом, Нуреев исчез в одной из многочисленных комнат. Мы с Романовым пошли туда же, заявили протест и позвонили в наше посольство. Вскоре приехал представитель консульства, и нам дали возможность поговорить с Нуреевым. Мы умоляли его одуматься, объясняли, что его поступок — не что иное, как измена Родине, что он наносит непоправимый ущерб театру, родственникам и самому себе, что он просто-напросто губит свою жизнь. Но Нуреев, как заведенный, твердил, что в СССР возвращаться не желает.

Рудольф Нуреев и Жаклин Кеннеди.
«Я хочу иметь возможность работать повсюду — в Нью-Йорке, Париже, Лондоне, Токио и, разумеется, в самом, на мой вкус, прекрасном из театров — сине-серебряном Кировском в Ленинграде. Мне двадцать четыре года. Я не желаю, чтобы кто-то решал за меня мое будущее, определял, в каком направлении мне „следует“ развиваться. Я попробую дойти до этого самостоятельно. Вот что я понимаю под словом „свобода“». (Рудольф Нуреев)
И тогда я предложил ему то, что надо было делать в самом начале всей этой истории. Я сказал, что пусть меня уволят, но я беру ответственность на себя и предлагаю первым же рейсом вылететь в Лондон, продолжить гастроли с театром и уж потом вместе со всеми вернуться в Москву. Нуреев задумался, а затем сказал, что это ловушка, что он перестал верить людям, что своего решения не изменит и просит прекратить встречу.
Нас тут же выставили, но мы не оставили попыток отговорить Нуреева и попросили пустить к нему нашего осветителя Сергея Мельникова, у которого с Нуреевым были более или менее приличные отношения.
«Рудольфа я нашел в весьма растрепанных чувствах, — рассказывал позднее С. Мельников. — Я объяснил ему, что ошибку еще не поздно исправить, что власти его поймут и, конечно же, простят, тем более что Стрижевский предлагает отправиться в Лондон, где ждут многочисленные почитатели его таланта».
— Поздно, — сказал Нуреев. — Уже поздно. Я подписал прошение о предоставлении мне политического убежища.
Мельников сказал, что черт с ней, с этой бумагой. Дело не в ней, а в том, что если Рудольф не вернется, большие неприятности ждут всех его родных и знакомых.
— Это я прекрасно понимаю, — бросил Нуреев. — Но мне никого не жалко. Я знаю, что делаю и на что иду. А возвращаться мне нельзя. Теперь, когда меня можно обвинить в измене Родине, они могут меня расстрелять.
— Бог с тобой, за что? — возразил Мельников. — Ты же никого не продал и не предал.
— Они знают, за что, — мрачно заметил Рудольф. — Ив Союзе мне не жить — расстреляют, и здесь — скорее всего, покончу с собой.
— Не дури! — вскочил Мельников. — Брось ты этот Париж и айда домой!
Рудольф тоже встал, обнял приятеля, заплакал и вроде бы сделал движение в сторону двери. Но тут полицейский схватил Мельникова за плечи и выпроводил из комнаты. У него создалось впечатление, что Рудольфа можно было уговорить вернуться на Родину, но танцовщик боялся, очень боялся самого сурового наказания…
Впоследствии Рудольф признается: его так долго приучали быть недоверчивым, что поначалу он решил, будто французское правительство просто сделает вид, что защитило его, создаст большой шум вокруг его решения остаться, а затем передаст Советскому Союзу. Однако эти предположения не подтвердились.
«Я был один. Четыре белые стены и две двери. Два пути в две разные жизни. Для меня это уже было возвращением чувства собственного достоинства — иметь право выбора, право, о котором я мечтал больше всего, — это право самоопределения. Естественно, что мыслями своими я обратился к своим родным, к своему учителю Пушкину в некотором роде моему второму отцу к своим друзьям.
К Тамаре, девушке, которая мне нравилась. Может быть, даже любил…»[26]
В момент расставания с родиной Рудольф вспомнил о Тамаре Закржевской. «Может быть, даже любил…» Знал бы он, чем обернулся его побег для той, которой он так и не признался в своем потаенном чувстве! И для других людей — тоже…
Его педагога А.И. Пушкина, в доме которого Рудольф жил до самого отъезда в Париж в 1961 году, неоднократно допрашивали, что приводило к новым и новым сердечным приступам. Врачи пытались запретить ему преподавать, но Пушкин ответил, пожав плечами:
— Лучше умереть в зале, чем жить в постели…
Сердечная болезнь Александра Ивановича, как считали знающие его люди, была напрямую связана с переживаниями о любимом ученике и том, что он натворил. «С этих гастролей он не вернулся, и Пушкин его больше не видел ни дома, ни в зале, ни на сцене, — рассказывал Г. Альберт. — Редкие весточки, журналы, фото, потаенными путями попадавшие в дом, — все, что осталось на долю учителя. Рудик не забывал дни рождения Пушкиных и обязательно звонил каждый Новый год… Там был успех, всемирная слава; здесь, на улице Зодчего Росси, Пушкин никогда и ни при ком не выказывал своих чувств. Тяжелейшая болезнь, сразившая Пушкина в 1962 году, — результат внутреннего напряжения, в котором он жил последние месяцы. Он не боялся каких-то отлучений, преследований… Куда мучительнее была сама мысль, что никогда уже Рудик не появится в этой комнате и никогда больше не пойдут они вместе на урок танца, на репетицию… Жить с этим оказалось непросто. Поправлялся он долго и трудно».