…Он вызвал меня, свистнул, как и обычно, три раза, и я выбежала во двор. Были последние августовские дни, жаркие и светлые солнечные лучи заливали двор.
— Давай напоследок посидим в нашей «Трубке», — сказал Витька.
Я села в середине, Витька и Семен — по краям.
Два месяца тому назад я окончила десятый класс. У меня была длинная коса, которую я по-взрослому закалывала на затылке, двадцать первого июня, на выпускной вечер, я надела первое в моей жизни крепдешиновое платье и туфли-лодочки на каблучках.
— Где Ростик? — спросила я.
— Уехал в эвакуацию, — ответил Семен.
— Куда?
— Эвакуировался куда-то в Сибирь.
Тогда это слово только-только родилось, оно было еще непривычным, необкатанным.
— А почему он эвакуировался?
Витька рассердился:
— Почему, почему! Уехал — и все тут!
Семен примирительно положил руку на его плечо.
— Не кипятись, все равно его бы не взяли, у него слабые легкие.
— У Витьки слабое зрение, — сказала я, — его тоже не должны взять.
— Уже взяли, — сказал Витька.
— Сам напросился?
— Какое это имеет значение? А Ростик-то ни с кем не простился.
— Они очень спешили, — сказал Семен. — Отец прибежал с завода, два часа на сборы — и в вагоны…
— Хватит о нем.
Витька приблизил ко мне лицо, потерся носом о мой нос. Так он делал тогда, когда хотел показать мне свое расположение.
— Катериненко, пожмем друг другу руки…
— Вы оба уходите?
— Да.
— Когда?
— Завтра утром.
Я не была плаксой, я плакала очень редко, и они ценили меня за это еще в то время, когда я была совсем маленькой. Я и теперь не хотела плакать, а слезы катились сами собой, и я закрыла лицо руками, но Витька насильно разнял мои руки. Потом вынул носовой платок, вытер им мой нос и глаза.
— Теперь порядок, — сказал он.
Спустились тихие летние сумерки, но ни в одном окне дома не было света. Откуда-то издалека донесся сперва глухой, потом все более нараставший рокот. Захлопали двери. Послышались громкие, взволнованные голоса.
— Сейчас объявят, — сказал Семен.
И в ту же минуту мы услышали:
— Граждане, воздушная тревога…
Небо темнело на глазах, постепенно из синего становясь угольно-серым. Огромные, пронзительно-яркие руки прожекторов шарили по всему небу, скрещиваясь и вновь расходясь в разные стороны.
Первый грохот зенитного орудия разрезал вечерний воздух, по крыше нашего дома как бы забарабанил крупный, частый град.
— Зажигалки! — бросил через плечо Витька и побежал из сарая, а мы вслед за ним.
На крыше стояли Витькин отец и Аська Щавелева. Они тушили зажигалки, засыпая их песком из бочки, стоящей возле трубы.
— Эй, помощнички, а ну сюда! — крикнула Аська.
Глаза ее искрились. Зубы блестели на смуглом скуластом лице. Она вытянула руки и погрозила кулаком кому-то скрытому в облаках:
— Фашисты проклятые, чтобы вы заживо сгорели, где вы есть!
— Тише, Ася, вы их все равно не испугаете, потому что они вас не слышат, — флегматично произнес Витькин отец, Евгений Макарович, щупленький, с близорукими глазами, решительно непохожий на своего сына; его знали все окрестные улицы и переулки, он был ветеринарный врач, работал в какой-то поликлинике для животных и, кроме того, принимал на дому. К каждому своему пациенту, кто бы он ни был — кошка, собака, птица, корова, — Евгений Макарович относился с необыкновенной любовью.
Он очень любил животных, не мог пройти мимо брошенного котенка, больного щенка, замерзавшей птицы; дома у него, в маленькой комнатке в полуподвале, где он жил вместе с Витькой, можно было постоянно застать двух, а то и трех собак, кошку с котятами, голубя, у которого перебито крыло.
Всех их он в разное время подобрал на улице, заботливо выхаживал и потом устраивал, как он выражался, «в добрые руки».
Витька не обижал питомцев отца, но все-таки подлинным помощником Евгения Макаровича был Ростик. Ростик сам прибегал к Евгению Макаровичу и беспрекословно выполнял все то, что тот приказывал ему делать: перевязывал лапы, заливал раны йодом, учился накладывать гипс на переломы, даже иногда кормил с ложечки какого-нибудь котенка-сосунка, безжалостно выброшенного кем-то на улицу и подобранного Витькиным отцом.
Семен оглянулся на меня:
— Иди к Карандеевым, нечего тебе здесь делать…
Во время воздушной тревоги мы все обычно сидели в квартире Карандеевых или прятались в сарае, потому что бомбоубежища у нас не было.
— Почему это нечего? — обиделась я.
— Чего ты ее гонишь? — спросила Аська. — Сейчас все уже кончится…
— Конечно, — подхватила я, обрадованная Аськиной поддержкой.
Аська взглянула на небо, потом перевела взгляд на крышу. Глаза ее сузились.
— Ох, — сказала она с яростью, — мне бы хотя одного фашиста вот сюда, в руки, я бы показала ему небо в алмазах!
Вскоре мы слышали громкий, ясный голос диктора, повторявший одни и те же благодатные слова: «Отбой. Угроза воздушного нападения миновала. Отбой».
— Побегу. — Аська дробно застучала по крыше каблуками. — Дочка заждалась небось, и сам должен сейчас прийти…
В небе по-прежнему бродили длинные, ослепительно блестевшие лучи прожекторов, и при их свете я отчетливо увидела лишь лицо Витькиного отца, обращенное к сыну. Оно было спокойным, это усталое, немолодое лицо. Он снял очки, совсем как Витька, подышал на них, потом надел снова. Он был удивительно схож сейчас со своим сыном — та же ироническая складка губ, такие же слегка удивленные глаза с притаившейся в глубине чуть заметной невеселой усмешкой.
— Витенька, — сказал он, — я все никак не могу поверить, что сегодня последний день…
— Начинается! — насмешливо протянул Витька. — Мелодрама «Прощанье на крыше», действие первое… Иди лучше домой, там твой новый щенок скулит.
Губы его улыбались, но взгляд, брошенный на отца, был задумчивый, озабоченный, словно не отец, а он, Витька, был старшим.
— В два месяца скулить еще положено, — отозвался Евгений Макарович.
Я тихонько дернула Семена за руку:
— Пошли…
— До вечера, — сказал Витька.
Мы гуляли с ним по Мытной, по Шаболовке, завернули на Донскую и прошли ее всю, вплоть до Донского монастыря, потом повернули обратно и снова ходили по улицам и переулкам.
Было темно, нигде, ни на каких улицах, ни в окнах, ни единого огонька. Молчаливые прохожие шли нам навстречу и проходили мимо, по мостовой проезжали машины с синими, затемненными фарами. В небе тяжело висели надутые туши аэростатов.
— Ты заходи к отцу, — сказал Витька. — Когда-никогда выбери минутку, забеги к нему…
— Конечно, буду заходить…
— Ему без меня очень одиноко, — сказал Витька. — Мама умерла, и он как-то сразу одряхлел тогда, знаешь, вдруг, в один день, стал стариком.
Мы снова замолчали.
— Что собираешься делать? — спросил Витька.
— На завод пойду, мы с Дусей Карандеевой будем вместе устраиваться…
— Куда?
— Еще не решили…
Он спросил меня:
— Ты меня будешь ждать?
— А как ты думаешь? — спросила я.
Витька всегда казался мне братом, я относилась к нему так же, как к Семену и к Ростику. Нет, неправда, он был больше, чем брат. Он был самым главным человеком в моей жизни.
Я поняла это еще в прошлом году, когда услышала, как Семен и Ростик дразнят его какой-то Сонечкой.
А потом я увидела его с нею в кино «Великан». Я пошла туда на предпоследний сеанс, я любила ходить в кино совсем одна, и вот, когда сеанс кончился, я увидела Витьку с незнакомой девушкой.
Она выглядела немного старше его, рослая, золотоволосая, одетая в клетчатое нарядное пальто, сшитое по последней моде в талию и с хлястиком на спине.
Они не видели меня, а я хорошо рассмотрела ее.
У нее были круглые глаза, не то серые, не то синие, большой сочный рот. Она была красивой и по-настоящему взрослой, не девушкой, женщиной, хорошо знающей себе цену.
Все в ней было загадочным: и круглые глаза, и малиновый рот, который она часто, по-кошачьему, облизывала узким розовым языком, и белые, женственно пухлые руки, то и дело поправлявшие волосы, свисавшие на ее лоб густой кудрявой челкой.
Я видела, как Витька глядел на нее без обычной насмешки, жалобно, даже, кажется, умоляюще. На меня он никогда еще не смотрел так.
Я шла за ними, низко опустив голову, чтобы Витька, ненароком обернувшись, не заметил меня. Но он не оборачивался. Ему было совсем не до меня, не до кого. Он говорил ей какие-то слова, и она смеялась, смех у нее был тоже какой-то загадочный, таивший в себе что-то неведомое мне.
— Ах-ха-ха! — заливалась она, а я шла и думала со злостью:
«Расквакалась, как лягушка. Неужели ему не противно?»
Я повернула к дому. Каждый камень мостовой, каждое дерево, казалось, были связаны для меня с ним, только с ним…
Тут мы шли вместе, тут он взял меня под руку, тут мы бежали наперегонки, а вот тут стояли, пережидая дождь.
Я дала самой себе клятву: честное-пречестное слово забыть о Витьке, начисто выкинуть его из головы, из сердца, из всей моей жизни.
Я стала избегать его. Он свистел под моим окном, подолгу ждал, пока я выйду, он приходил к моей школе, — ведь он уже окончил школу и работал монтером на Могэсе, — и вот он терпеливо ждал, пока я выйду, а я выходила другим ходом и убегала от него, и он никак не мог повстречаться со мной.
Как-то к нам зашел приятель моего брата Гога.
Он был старше меня, но, несмотря на это, я считала его несносно скучным, самовлюбленным, хотя он и пользовался репутацией абсолютного, законченного красавца.
Должно быть, он и в самом деле был хорош собой — высокий, тонкий в талии, словно танцор из грузинского ансамбля, с нежно-розовым овальным лицом и карими продолговатыми глазами, — но мне он казался похожим на мухомор — такой же яркий и противный. Противными казались его четко вырезанные губы бантиком, мохнатые ресницы, белые ровные зубы, такие ровные, словно реклама зубной пасты «Хлородонт».
И еще мне казалось: он постоянно гляделся в какое-то никому не видимое зеркало и потому все время охорашивался перед ним, — может, это присуще всем признанным красавцам; он то причесывался, сдувая волосы с гребенки, то оглаживал свои брови, то щурил глаза или скалил свои великолепные зубы.