…День кончился, но вечер словно бы все еще медлил спуститься на землю. Я присела на доски, обхватила руками колени. Что, если бы ожили все слова, сказанные здесь за все годы?
Когда-то я призналась Витьке, что мне кажется, ни одно слово не пропадает, оно остается где-то рядом с нами, и вот когда-нибудь слова оттают и прольются дождем, то-то будет шуму, треску, грохоту!
Витька, к моему удивлению, не посмеялся надо мной. Он сказал:
— Знаешь, а я тоже об этом думал. Это, по-моему, еще не открытый закон, может, его еще откроют, что-то вроде сохранения или перехода энергии, или еще там как-то…
И он стал сочинять. Он говорил о том, что в один прекрасный день слова могут внезапно обрушиться на головы людей, и тогда каждый увидит, как много злого, ненужного, лишнего наговорил он за всю жизнь, и каждый пообещает обращаться со словами так же осторожно, как с порохом или сильнодействующим ядом, и не выпускать их без толку.
— И повсюду будут висеть плакаты, — добавил Витька: — «Осторожнее со словом!» Или что-то вроде: «Думай прежде, чем скажешь слово!» Или: «Словом можно убить наповал. Помни об этом!»
Я закрыла глаза. В эту минуту в ушах моих вдруг зазвучал голос… нет, не голос — пронзительный крик.
В тот день, когда я проводила Витьку и Семена, уже подходя к дому, я услышала истошный крик.
Кричала женщина, кричала с причитаниями, с воем, захлебываясь от слез.
Я вбежала во двор и увидела Аську. Она лежала на крыльце, билась головой о деревянные, изъеденные временем ступени и не переставая причитала:
— Ой, да на кого ж ты меня покинул, соколик мой лазоревый! Ой, да как же это я буду без тебя в пуховую постельку ложиться, шелковым одеялом покрываться! Да как же это ты задумал оставить меня, ясочка мой изумрудный!..
А вокруг стояли наши соседи, молча глядели на Аську.
Потом старик Карандеев выглянул на крыльцо, брезгливо бросил:
— Поднимите ее с пола…
И снова ушел к себе.
Женщины бросились поднимать Аську, но она вцепилась руками в ступени, не оторвать, и кричала еще громче, еще исступленнее…
Тогда из комнаты Карандеевых вышла Дуся, держа за руку Алю. Она подошла к Аське, громко спросила:
— Ты что, хочешь, чтобы девка у тебя припадочной выросла?
И вдруг Аська мгновенно замолкла, словно у нее пропал голос. Живо вскочила на ноги, бросилась к Але, прижала ее к себе.
Аля посмотрела на Аськино распухшее от слез лицо и заплакала.
— Не буду, — быстро заговорила Аська. — Не буду, кровиночка моя, никогда больше не буду, только ты не плачь! Мама уже не плачет, видишь? И ты не плачь…
Она взяла Алю на руки и скрылась в своей комнате.
— Страдает, — тихо вымолвила Дуся, опасливо оглянувшись на свои окна. — Она с ним ни разу еще не расставалась…
Старик Карандеев опять вышел на крыльцо. Был он, как всегда, сердит, смотрел исподлобья, хмуря жесткие брови.
— «Страдает»! — передразнил он Дусю. — У нее их, кобелей этих, до черта перебывало. Гляди-ка, завтра уж нового приведет…
Нина Львовна передернула плечами.
— Как это вы можете так говорить? — возмущенно спросила она. — Завтра! Только что проводила мужа на фронт!
— Завтра, — непримиримо повторил старик. — От силы через два дня. А ты, — он двинул бровью Дусе, — иди домой, дома делов по горло…
— Сейчас, папа, — послушно сказала Дуся и юркнула в свою дверь.
Он пожевал губами, сказал как бы про себя:
— Пуховая постелька… Там небось отродясь целой простыни не было…
До сих пор, вспоминая первые месяцы войны, я всегда отчетливо вижу то ясное, незамутненное утро лета, свежие листья деревьев на сквере в середине Калужской площади, Витькины очки, блестевшие на солнце.
Я снова вижу его руки на моих плечах, небольшие, с тонкими умелыми пальцами, и волосы, упавшие на лоб, — почему-то они пахли новым, незнакомым мне запахом, похожим на запах вялых листьев, — и щербинку между зубами я вижу и еще чувствую почти физически ощутимо, как он потерся своим толстым носом о мой нос.
И Семена я вижу вместе с Витькой, они быстро удаляются от меня, вот они завернули за угол и пропали, и нет их, нет…
И снова слышатся мне марши, которые транслируют уличные громкоговорители, оглушительно победные, чересчур радостные марши; они настойчиво звучат над городом, над притихшими домами, но их перебивает истошный Аськин крик, и опять мне представляется Аськино распухшее лицо и Аля, стоящая рядом…
Это была на редкость спокойная девочка. Аська убегала на работу, а она сидела на крыльце, что-то тихо мастерила из щепок и тряпичных лоскутков. Кто бы ни прошел мимо, обязательно спрашивал у нее, что она делает.
— Я водитель, — отвечала Аля. — А это у меня автобус с пассажирами.
Она не любила кукол. Я подарила ей свою любимую куклу, роскошную красавицу, с настоящими каштановыми волосами и загнутыми ресницами, подарок отца к моему шестилетию, я гордилась этой куклой и берегла ее, и она хорошо сохранилась, но Аля равнодушно глянула, сказала:
— Спасибо.
И никогда не брала ее в руки. Она играла только в автобус.
— Поехали, граждане! — говорила она, глотая слова, совсем как Аська. — Ну чего вы претесь? Сказано — больше некуда, следующим поедете!
Щепки, обернутые лоскутками, были пассажирами, а сама Аля была и шофером и кондуктором в одном лице.
Весь наш дом шефствовал над ней. Это была самая маленькая наша жиличка. Каждый день какая-нибудь соседка разогревала Але обед, оставленный Аськой.
Поначалу соседки звали Алю обедать к себе, но Аська раз и навсегда решила:
— Пусть привыкает к дому, надо есть свой кусок в своих стенах.
Аля не была привередливой, в войну дети вообще не капризничали, съедали все, что дают, и Аля тоже ела все, что Аська ей оставляла: кашу, щи из зеленой капусты или картошку с постным маслом.
Аська прибегала домой усталая, запыхавшаяся. Завидев ее, Аля бросалась к ней:
— Мама пришла!
Аська не хотела показывать Але свою усталость, она отдавала ей последние остатки бодрости. И отвечала весело, даже излишне весело:
— Вот и пришла, вот и опять с тобой твоя мама!
Аля тут же начинала обстоятельно докладывать:
— Сегодня утром давали на жиры лярд и постное масло. А Дуся Карандеева принесла с завода суфле, у них орс хороший, всегда то суфле, то белковый паштет подбросит, а Нина Львовна задумала стирать, поставила бак с бельем на плиту, забыла, вода выкипела, и все белье в клочья…
Аська слушала, кивала Але, а сама между тем принималась за уборку, потом чистила картошку, ставила суп, топила печь — ведь теперь она уже не держала свою дверь открытой. Теперь тепла от карандеевской печки уже не хватало для Али.
И в нашей «Трубке мира» лежали аккуратно сложенные поленницы дров: их распилил и уложил Аськин муж за два дня до того, как ушел на фронт, и сам же повесил на сарай большой, золотистого цвета замок.
Аська похудела, пооблиняла, давно уже перестала подкрашивать глаза и мазать губы, кудряшки на ее лбу отросли и обвисли, руки потемнели от золы и углей.
Все во дворе любили Алю, только старик Карандеев неизменно отворачивался даже от нее, он по-прежнему ненавидел Аську и все то, что было связано с ней.
Вот кто сильно изменился, просто стал совершенно другим, как бы разом ссохся.
Сыновья его были на фронте, одна невестка эвакуировалась с заводом, он остался с Дусей и внуком Валеркой.
— До того тоскует по сынам, что даже весь истаял, — говорила Дуся, то ли жалея старика, то ли немного радуясь тому, что он истаял, и в то же время стыдясь своей радости.
Мы вместе с ней поступили на машиностроительный завод. Дуся впервые стала получать зарплату, вскоре ее выбрали профоргом цеха, и она вдруг ощутила себя самостоятельной, сильной и потому совершенно перестала бояться свекра.
Говорила она теперь с ним не так, как раньше, почти умоляюще, а снисходительно, даже свысока. Однажды я слышала, как она прикрикнула на него, когда он спросил, почему она не пошла в магазин отоварить карточки:
— А вы бы сами сходили, еще на своих ногах ходите, вот и пошли бы!
И он замолчал, сраженный ее голосом, холодным блеском глаз, непривычно независимым тоном.
Когда бывала воздушная тревога, все, как и обычно, собирались в комнате Карандеевых.
Я заходила в Аськину комнату, брала Алю к себе на колени.
За окнами слышалось гудение самолетов, грохот зенитных орудий.
Аля сидела у меня на коленях очень тихо, словно маленькая мышка, и тоже слушала вместе со мной, и когда голос диктора объявлял «Отбой! Угроза воздушного нападения миновала» — Аля доверчиво смотрела на небо и крепко прижималась ко мне.
— А вдруг это понарошку? — спрашивала она меня. — Вдруг это неправда и ничего не миновало?
Иногда, не часто, я получала письма от Семена и Витьки.
Оба писали коротко: «Живы, здоровы, бьем врага».
Семен называл меня Катей, а Витька только и делал, что менял мое имя так, как ему хотелось, — Катеришкер, Катюшанская, Катокай…
Но я помнила, я все время помнила тот последний день, когда он назвал меня просто по имени…
Я писала ему чаще, чем Семену. Очень трудно было писать Семену, потому что не хотелось сообщать о главном — о том, что его отец бросил мать и переехал к той самой кассирше.
По-прежнему отец Семена работал на «Красном Октябре», выполнял, как он выражался, заказы фронта, и потому, наверное, ему дали броню.
Он выглядел для военного времени просто отлично, носил гимнастерку, сапоги, а на боку большую, скрипящую кожей полевую сумку.
В ту пору нередко встречались такие вот люди, отроду не нюхавшие пороха, но почему-то щеголявшие неподдельной военной выправкой и нарочито военного вида костюмом.
Все наши соседи жалели Семенову мать, хотя она никогда ни с кем не делилась, никому не жаловалась, а молча несла свое одиночество.
Теперь она уже не шила дома, а работала на швейной фабрике, выпускавшей белье для фронта.
Каждый раз, получив письмо от Семена, я бежала показать его ей.