— А, этот? Гете, Иоганн, он же Вольфганг. Знаешь такого?

— Знаю, — ответила я. — Это он сказал: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Подумать только, этот бюргер с пухлыми щечками и есть великий поэт Гете!

— А ты не гляди на него, — посоветовала Наташа, — лучше вспомни, что он еще написал.

— Помню, например «Фауста».

— Мамино любимое произведение, — сказала Наташа. — Мама говорит, что только истинно великий поэт мог так сильно передать трагедию бессилия человека перед возрастом.

— Актрисы очень не любят стареть, — сказала я.

Наташа резонно спросила:

— А кто любит?

— Наверно, никто. Мой отец говорил: «Все хотят жить долго, но никто не хочет быть стариком».

— Сильно сказано. Это он сам придумал?

— Не знаю, — сказала я. — По-моему, нет. Наверно, читал где-то.

— Сильно сказано, — еще раз повторила Наташа. — Мне вот, сама знаешь, далеко до старости, как до неба, я вообще не верю, что могу состариться, и то, как подумаю, что стану старухой, так страшно становится.

— А мне особенно жалко, когда красивые стареют, — сказала я. — Представь себе, какая-нибудь красавица глядится в зеркало и видит, что ее красота дряхлеет…

Наташа усмехнулась не без злорадства.

— Нам с тобой это не грозит. Нет покамест никакой дряхлости, а уж красоты и подавно, с самого начала не видать было…

Рядом с нами расположилась семья — папа, мама и дочка, толстенькое балованное чадо, лет примерно десяти, одетое в щегольской купальник, должно быть, рассчитанный поначалу на взрослого человека, потом переделанный на девочку.

Оба родителя, тоже толстые, краснощекие, удивительно похожие друг на друга (говорят, это признак счастливого и гармоничного супружества), наперебой суют дочке то бутерброд, то пирожок или булочку, наливают из термоса горячий кофе в белый пластмассовый стаканчик и, когда она есть и пьет, влюбленно глядят на нее, совершенно одинаково приоткрыв рот.

— Вот счастливая семья, — говорит Наташа, продолжая пересыпать песок сквозь пальцы. — Ты не находишь?

— Нахожу.

— Только, по-моему, нельзя так баловать…

— Почему нельзя? — спрашиваю я. — Как видишь, можно.

— Воображаю, какой она вырастет неумехой и эгоисткой — на все сто!

— Необязательно. Может вырасти и хорошим человеком.

— Нет, — уверенно говорит Наташа, — наверняка вырастет законченной эгоисткой! Вот увидишь.

Я говорю:

— Полагаю, что вряд ли мне придется увидеть. Да и тебе тоже, наверно, мы ее и вообще-то никогда больше не встретим…

Наташа смеется:

— В общем-то ты права.

— И в общем, и в целом.

— И все-таки нельзя так баловать! — снова говорит Наташа.

Я знаю Наташу с раннего детства. Вся ее еще такая коротенькая жизнь прошла на моих глазах.

Ее никогда не баловали и, признаться, мало о ней думали. Вероника Степановна постоянно в театре, на спектакле, на репетиции, в свободные часы занята собой, своей личной жизнью. А Наташа предоставлена самой себе.

И она привыкла быть главой семьи. Все домашние заботы постоянно лежали на ее плечах. Во время каникул я ездила в пионерский лагерь, с родителями на юг, к бабушке в деревню, а Наташа большей частью оставалась в городе.

Мама ее либо уезжала на гастроли, и нельзя было оставить квартиру без присмотра, либо была в Москве, и ее тоже нельзя было оставлять одну. Правда, когда появлялся очередной муж, тогда Наташе становилось вроде бы посвободней. Однажды мы вместе с нею поехали в туристский поход, как-то ее отец достал ей путевку в молодежный лагерь «Спутник».

Помню, она училась в третьем классе и уже тогда готовила обед, ходила в магазин за продуктами, убирала квартиру.

Уже тогда она умела экономно расходовать деньги, старалась уложиться так, чтобы дотянуть от одной получки Вероники Степановны до следующей. Вероника Степановна отстранялась от всяких домашних дел, переложив все на дочку, и Наташа сама научилась шить, потому что маме нужно было переделывать и подгонять по ней различные туалеты, вязать для мамы кофточки и жилеты, чтобы ей не было холодно во время гастрольных поездок.

Еще зимой Наташа запасала нафталин, а весной начинала сушить зимние вещи на балконе и относила мамины платья в чистку и, не доверяя прачечной, сама стирала нежнейшее мамино белье, мыла окна и полы, когда некого было допроситься прийти убрать квартиру.

Наташа задумчиво произносит:

— Я знаю, что я тоже балую маму, но что ж поделать, если она у меня такая.

— Какая?

— Такая, как есть.

Я осторожно спрашиваю:

— А тебе не надоело вести хозяйство?

— А что ты мне посоветуешь? Если не я, хозяйничать в нашей семье некому. Маме, сама знаешь, все до лампочки. Обеда нет, скажем, ну и не надо, обойдемся молоком с хлебом, моль сожрала воротник, можно и без воротника проходить зиму, пол грязный, на то он и пол, чтобы его пачкали и по нему ходили, посуда стоит немытая, а к чему ее мыть, все одно, скоро опять запачкается.

Наташа ни капельки не преувеличивает. Вероника Степановна именно такова. И уже никогда не станет иной, не может, да и не желает хотя бы немного перемениться. Наташа и в самом деле избаловала ее на свою голову.

Я спрашиваю:

— Кто из вас старше: ты или мама?

— Наверно, я, — отвечает Наташа. На гладком и чистом ее лбу неожиданно появляется морщинка.

Мне думается, что ей тоже хотелось бы, чтоб о ней заботились, чтобы опекали ее и сдували с нее пылинки, как оно и полагается в нормальной семье.

Родители, которые расположились рядом с нами, ублажив дочку, в свой черед наваливаются на еду. Едят слаженно, дружно — холодные котлеты, огурцы, копченую колбасу, сыр.

— Гляди, — тихо замечает Наташа, — как они ритмично стучат пломбами.

Да, видно, что это люди запасливые, любящие поесть и понимающие толк в еде. Эти не удовлетворятся молоком с хлебом, если почему-либо нет обеда. Впрочем, в такой семье никогда не случится подобного ЧП.

Наконец они насытились. Папа блаженно гладит свой туго набитый живот, мама надела на голову малиновую купальную шапочку и вместе с дочкой отправилась купаться. Они идут по пляжу, обе пухленькие, источающие полное, всеобъемлющее благополучие, очень довольные собой и всем окружающим миром.

Пройдет лет с десяток, дочка станет вылитой мамой, такой же массивной, грузной, с округлым румяным лицом и сочными губами, чуть тронутыми сиреневой помадой. А может быть, через десять лет сиреневая помада будет уже немодной, а модной окажется какая-нибудь другая, брусничная, или черешневая, или серо-буро-малиновая в крапинку? Все может статься…

Потом они возвращаются обратно, свежие, радостные, капельки воды усеяли их руки, спины, одинаковые у обеих наливные розовые плечи.

Обе смеются, наперебой рассказывая папе:

— Сперва, как войдешь в реку, холодно…

— Зато после до того хорошо…

— Я поплыла, а мама меня не догнала…

— Это тебе кажется, я от тебя ни на шаг не отстала…

Папа вынимает из кожаного футляра маленький, изящный кассетный магнитофон, нажимает кнопку. Низкий голос, не то мужской, не то женский, взывает со страстью:

Говорят, весна вернется,

Расцветет природа вновь…

Дочка равнодушно слушает, а мама стонет, словно голубь перед грозой:

— Как я люблю этот романс! Лионелла Джаваха неподражаема!

— Нет, ты только послушай, — шепчет мне Наташа, — я тебя умоляю, эта самая Лионелла дает на всю железку, можешь себе представить, она сомневается, что весна вернется. Говорят, что вернется. А если бы не говорили, она бы считала, что весна не вернется? Что, она навеки скрылась в горах Гималая или за великим Кавказским хребтом?

Лионелла Джаваха между тем продолжает «давать на всю железку» дальше:

И весна мне не на радость,

Коль зима в душе моей.

Он уехал, он уехал…

— Ага, все-таки вернулась весна, — злорадно шепчет Наташа. — Только я бы тоже уехала от такой идиотки, бежала бы куда глаза глядят и ни разу не обернулась бы.

Она смеется, не выдержав, а мне кажется, все это потому, что она завидует дочке, которую родители немилосердно балуют. Может быть, сама никогда не признается в том, что завидует, и все-таки.

Впрочем, мне тоже, признаться, завидно.

— Хорошо, когда все живут вместе, — говорит Наташа.

— Кто живет вместе? — не поняла я.

— Родители, отец и мать.

Я знаю, ей хотелось бы, чтобы Вероника Степановна помирилась со своим мужем, Наташиным отцом. Но, должно быть, этого не будет никогда. Слишком много лет прошло с того дня, как они разошлись, вряд ли Вероника Степановна и ее бывший муж снова сумеют наладить совместную жизнь.

Папа, мама и дочка, наслушавшись романсов, ублажив себя пищей физической и духовной, решают покинуть пляж. Родители несут кошелки, наверное, ставшие значительно легче после обильного завтрака, дочка, припрыгивая, бежит впереди. Солнце заливает их спины, упоенные сознанием собственной значимости, время от времени они улыбаются друг другу.

Они никого не видят, им никто не нужен. Весь мир для них — это они трое, только они сами, больше никто. Ни одна живая душа!

Я бросаю взгляд на портрет Гете в журнале. Наверное, он был прав, этот холодноглазый сановный старик с надменным лицом испытанного царедворца. Иные мгновенья у иных людей и в самом деле прекрасны. Только никому не дано остановить хотя бы одно мгновенье, все мгновенья уходят бесследно, и плохие и хорошие.

Мы с Наташей молча глядим вслед тем, счастливчикам. А те уходят, не думая о нас, не думая ни о ком на свете, кроме как о самих себе…

Вечером я привычно захожу к Наташе. У них крохотная квартирка, всего в двух комнатах двадцать один метр и кухня что-то около пяти метров.

Комнаты почти пустые, ни Вероника Степановна, ни Наташа не любят, когда мебель загромождает комнаты, зато стены увешаны портретами Вероники Степановны в разных ролях, на некоторых портретах она очень авантажна, может быть, потому, что подбородок старательно заретуширован.

Самое уютное место в квартире — кухня. Стены и потолок окрашены одинаково в светло-оливковый цвет, на окнах зеленые занавески, вокруг стола табуретки, обитые зеленым ситцем. Над плитой портрет Вероники Степановны в роли Раунтеделейн из «Потонувшего колокола» Гауптмана.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: