ТЕТЯ ЧАЙПИТЬ

Случались в моей жизни люди, которые, казалось бы, прошли мимолетно, но я их запомнила и порой представляю себе их так ясно, словно только вчера расстались, и мысленно говорю с ними, и думаю о них…

Где теперь тот загорелый, черноглазый мальчик, что поднес мне однажды чемодан от вокзала до гостиницы в Конотопе?

Уже вечер спустился над городом, не было ни машин, ни трамваев, и я стояла на привокзальной площади, не зная, куда идти, в какую сторону. И тут подошел он, спросил:

— Тетенька, вы приезжая?

— Приезжая, — ответила я.

— А вам что, в гостиницу, поди, нужно? — продолжал он. — Идемте, я провожу вас…

— А ты знаешь дорогу? — спросила я.

Он взял мой чемодан, улыбнулся через плечо.

— Как же, конечно!

До сих пор помнится его крепкая загорелая ладонь, державшая ручку чемодана, и смуглое лицо, и короткие, ежиком стриженные темно-русые волосы.

Мы дошли тогда до гостиницы, и я вынула рубль, хотела заплатить ему, но он заложил руки за спину, не глядя на меня, пробормотал:

— Зачем? Я же так, мне нетрудно.

И побежал. А я все стояла, смотрела ему вслед, и было так совестно за этот свой несчастный рубль…

Живет ли на свете толстая, добродушная хозяйка маленького домика на Цимле?

Помню, она удивила меня, сказав:

— Я — счастливая, дальше некуда!

Был дождь, осенняя непогодь, когда я ввалилась к ней в дом, попросилась приютить на ночь, и она, не говоря ни слова, вздула самовар, накрыла на стол, а я все медлила сесть за стол, потому что до того отрадно было сидеть возле теплой печки тогда, когда за окнами бушует гроза, ветер завывает в трубе и немилосердно раскачивает хлипкие ставни…

Мы проговорили с нею до поздней ночи.

Она была одна-одинешенька на всем свете, все близкие перемерли, и жилось ей, должно быть, не так уж весело, но какая же у нее была открытая, распахнутая навстречу людям душа, как искренне умела она радоваться чужой, пусть даже и далекой для нее радостью…

Я спросила, не скучно ли ей жить одной, не бывает ли тоскливо, особенно вечерами.

Вот тогда она мне и ответила:

— А когда скучать? Я ведь счастливая, дальше некуда!

— Чем же вы такая счастливая? — подивилась я.

— А всем. Потому как для людей живу, а они в свой черед для меня…

И я поверила ей. Поверила потому, что человек, непритворно любящий людей, не может быть одиноким.

И не забыть мне кассиршу Ленинградского вокзала, касса, кажется, третья, последняя с краю.

Как сейчас вижу — узкое бледное лицо, рыжеватые волосы, веснушки на щеках.

Я выстояла тогда долгую очередь, чтобы сдать билет.

Я сказала:

— У меня беда, тяжело заболел отец…

Она взяла мой билет, как и положено, выдала обратно деньги, и потом, когда я уже собралась отойти от окошка, бросила мне негромко:

— Может, все еще обойдется…

И мне внезапно стало в этот миг легче, словно оперлась я на чью-то крепкую дружескую руку, и чувство единого, равного для всех человеческого братства охватило меня.

Я хотела ответить ей, сказать какие-то теплые слова, просто сказать «спасибо», но кругом все спешили; всем было некогда, и, едва я получила деньги, как меня тут же оттерли от окошка, я успела лишь бегло взглянуть на кассиршу и унести с собой ее сочувственный взгляд, бледное, в осыпи веснушек лицо, негромкий, с хрипотцой голос…

Поняла ли она тогда, что я хотела сказать ей, но так и не сказала? Хочу верить, что поняла…

Наверное, у каждого в жизни случился самый главный изо всех человек, который умел безыскусно поделиться всем тем добрым, чем владел сам. Для меня таким человеком была Ольга Ефремовна Усольцева, тетя Леля, или, как я называю ее всю жизнь, «Тетя Чайпить».

Я приехала из Ленинграда в Москву в сорок третьем. Было мне от роду девять лет и поместили меня в детский дом номер 54, в котором вместе со мною обитали многие ленинградские дети, вывезенные Дорогой жизни в столицу из блокадного города.

Ни одной ночи не могла я заснуть. Только закрою глаза, бывало, как снова вижу огонь, пылавший в окнах нашего дома на Васильевском острове, вижу маму, упавшую на снег, всю охваченную огнем. Я знала, уже никогда больше не придется видеть маму, и я все равно звала маму и плакала, и просила отправить меня обратно, домой…

Однажды к нам в детский дом пришла маленького роста, круглолицая женщина.

— Я — с завода «Красный пролетарий», — сказала она. — Рабочие просят, чтобы ребятам разрешили приходить к ним домой раз в неделю.

Наш директор Алевтина Ивановна, строгая и придирчивая, долго, дотошно расспрашивала ее, что за люди эти самые рабочие, какие условия могут предоставить детям, где кто живет, и какая у кого обстановка дома.

Тетя Леля (это была она) подробно рассказала, что рабочие сами решили между собой приглашать в гости детдомовских ребят, живут рабочие большей частью в Замоскворечье, обстановка дома обычная, а условия такие, какие у всех в войну.

В тот раз я зачем-то зашла в кабинет Алевтины Ивановны, и тетя Леля, обернувшись ко мне, просияла улыбкой:

— Вот, хотя бы эта девочка, пусть приходит ко мне!

— А вы ее сами спросите, захочет ли, — неподкупно ответила наша Алевтина Ивановна.

И я сказала сразу:

— Хочу…

— Тогда давай знакомиться, — сказала она и протянула мне руку. — Меня зовут Ольга Ефремовна, попросту тетя Леля, а тебя как?

— Катя, — ответила я, пожимая ее пухленькую, теплую ладонь.

— Одну минуточку, — произнесла неугомонная Алевтина Ивановна. — Я хотела бы знать, кем вы работаете на заводе?

— Никем. У меня муж работает, токарь-карусельщик в спеццехе, а я дома сижу, ну, считается, вроде дали мне общественное поручение.

Говорила она это все с улыбкой, удивительно шедшей к ее мягкому, в ямочках лицу, и я невольно потянулась к ней и, не выпуская ее руки из моей, сказала:

— Можно, я приду прямо завтра?

— Договорились, — ответила она.

Жила тетя Леля вместе со своим мужем Василием Кузьмичом в ту пору на Пятницкой, в деревянном доме, с палисадником, окруженным забором.

Дом выглядел неказистым, совсем провинциальным, и комнаты в нем были маленькие, жарко натопленные, в самой просторной комнате — изразцовая печь, от нее тепло во все стороны, на окнах герань, китайская роза и то зеленое, разлапистое с красными быстро вянущими цветами растение, что, как я после узнала, зовется в народе «Ванька мокрый».

Василий Кузьмич, я его вскоре же стала называть дядей Васей, был бригадиром фронтовой бригады.

Приходил он с работы поздно, иной раз и вовсе оставался на заводе, и тетя Леля не беспокоилась о нем, говорила:

— У них нынче опять фронтовая вахта…

Она была быстрая, живая, веселая, в первый же день, когда я пришла к ней, рассказала, что единственный сын Володя весной ушел на фронт, письма от него приходят нечасто, потому как писать ему, наверное, некогда, к тому же он не очень любит писать письма.

Показала она мне Володины карточки, на всех на них он улыбался широкой материнской улыбкой, и вообще был он похож на нее круглым лицом, небольшими ясными глазами, ямочкой на подбородке…

Должно быть, тетя Леля сильно тосковала, боялась за сына, но старалась не показывать вида, что тоскует, чтобы не огорчать дядю Васю.

И он тоже держался стойко, часто говорил:

— Наш Володька молодец, никогда и нигде не пропадет!

Спустя много лет, когда я стала взрослой, тетя Леля призналась мне, что поначалу боялась дяди Васи, он был много старше ее, и на первых порах она все никак не могла привыкнуть к нему.

И только после рождения сына она привязалась к дяде Васе и уже не мыслила себе жизни без него и привыкла поступать так, как он скажет.

До сих пор помнится: вот прихожу к ней воскресным утром, она встречает меня на пороге, все ямочки на щеках непритворно радуются мне.

— Вот и хорошо, — скажет, — сейчас будем чай пить…

И так это у нее вкусно получалось, «чай пить», словно невесть что, самое отрадное сулили эти два слова, которые в конце концов стали казаться мне одним, слитым «чайпить».

Я прозвала ее «Тетя Чайпить». Она была великой чаевницей, кто бы ни зашел, что бы ни случилось, первым делом предлагала чай пить, ставила самовар, никогда не уставая по многу раз в день расставлять на столе домовито звеневшую посуду.

И казалось порой, я не просто пью чай из фаянсовой, голубой с белой каемкой чашки, а словно бы с каждым глотком вбираю в себя доброту, внезапно нахлынувшую на меня, одинокую, разом потерявшую родной дом и маму.

Нет, не могу сказать, что в детском доме мне было плохо, неуютно.

К нам ко всем относились одинаково, на постели стлали чистое белье, покупали билеты на новые кинофильмы и старались кормить досыта, но только здесь, у тети Лели, я обрела настоящий уют, заботу, тепло.

Поэтому я считала дни, когда снова отправлюсь к ней, и все время жила этим ожиданием — опять увидеть тетю Лелю и дядю Васю.

Приходя домой с работы, дядя Вася первым делом садился за стол и долго пил чай, стакан за стаканом, чуть не весь самовар осушал, а потом, распаренный, благодушный, начинал расспрашивать меня о моем житье-бытье и давать различные, как он полагал, необходимые мне советы.

Он любил давать советы. Казалось, он знал все, о чем его ни спроси, и советовал каждый раз по-своему, так, как ему казалось лучше, я слушала его рассеянно, потому что обычно думала о чем-нибудь другом.

А он, может быть, и понимая, что я думаю о другом, все одно продолжал советовать — как решать задачи по геометрии, где лучше кататься на лыжах, что ответить учителю по географии, который явно придирается ко мне…

Одного его совета я все-таки послушалась.

Это было тогда, когда я окончила семь классов, и он сказал:

— Вот что я тебе посоветую: давай приходи к нам, на завод.

Сам привел меня в инструментальный цех, сам отрекомендовал мастеру, видать, давнему приятелю:

— Гляди, друг, вот эта самая девчушка у нас со старухой вроде за дочку…

Я стала учеником токаря, а жить устроилась в общежитии завода, но по выходным дням аккуратно навещала своих стариков. Они и в самом деле стали для меня самыми что ни на есть родными.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: