— А что, Илья Ефимович, — обратился Тургенев к Репину, — не нарисовать ли нам с закрытыми глазами что-либо одним штрихом, не отрывая карандаша от бумаги. Ну, к примеру, Венеру Медицейскую.

Репин, живой и остроумный, немедля согласился. Взяли карандаши, завязали глаза, соревнование началось. Все повскакали со своих мест, окружили рисующих. Глядя на возникающих на бумаге «красавиц», удержаться от смеха не было никакой возможности.

Павел Михайлович смотрел на любимого писателя и думал, почему же так трудно дается художникам изображение Тургенева. Так хотелось иметь его хороший портрет, а до сих пор нет желаемого. Заказал как-то Гуну, тот не решился. Перов в 1872 году написал — неудачно, Репин сделал в Париже в 1874-м, тоже не удовлетворил Третьякова, о чем тот и известил художника. Репин сам чувствовал недостатки портрета. «Остаюсь… с некоторым грехом на совести за портрет Тургенева, который и мне нисколько не нравится», — писал он коллекционеру. Харламов портретировал — совсем плохо. Обратился тогда Третьяков к Крамскому, но Иван Николаевич сразу дал понять, что писать Тургенева, да еще после всех, не возьмется. «Сознаюсь, что попробовать и мне хотелось бы, только едва ли это состоится когда-нибудь… Что за странность с этим лицом?.. Ведь кажется и черты крупные, и характерное сочетание красок, и, наконец, человек пожилой? Общий смысл лица его мне известен… Быть может, и в самом деле правы все художники, которые с него писали, что в этом лице нет ничего выдающегося, ничего обличающего скрытый в нем талант. Быть может, и в самом деле вблизи, кроме расплывающегося жиру и сентиментальной, искусственной задумчивости, ничего не оказывается; откуда же впечатление у меня чего-то львиного?.. Если… и в самом деле… все в сущности ординарно, ну и пусть будет эта смесь так, как она находится в натуре. Впрочем, все это гораздо легче сказать, чем увидеть действительно и еще мудренее сделать». Прекрасный психолог Крамской, удивительный портретист. Хоть и страдает вечно от написания портретов, но вместе с тем, по мнению Третьякова, имеет к ним подлинную страсть. Только в отношении Тургенева Третьяков с Крамским не согласен. Нечто талантливое, «львиное» есть в писателе безусловно, а задумчивость не искусственная, от светлой души идет. Хороший портрет его нужен непременно.

Через несколько дней, по горячим следам встречи и своих раздумий, Павел Михайлович, уговорив Репина взяться за новый портрет, писал ему: «По моему мнению, в выражении Ивана Сергеевича соединяются: ум, добродушие и юмор, а колорит (лица. — И. Н.) — несмотря на смуглость, производит впечатление постоянно светлое». Зная человека и писателя Тургенева, Третьяков желал добиться полного внутреннего и внешнего сходства портрета с оригиналом. Ему хотелось, чтобы и потомки имели о Тургеневе верное представление.

Вся семья Третьяковых любила Тургенева. В 1880 году, в дни замечательного пушкинского праздника, Сергей Михайлович, в ту пору городской голова, писал невестке: «Пожалуйста, приезжай, милая Вера, на городской, Пушкинский обед; я приготовил тебе место с Тургеневым». А Тургенев, всегда готовый помочь Третьякову в деле коллекционирования, присылает к нему в 1881 году некоего Астафьева, у которого есть «очень схожий» портрет Белинского. Может, подойдет. Тургенев всю жизнь Белинского боготворил, жил с ним вместе в Германии, когда критик писал свое знаменитое «Письмо Гоголю», и беспокоился о его хорошем портрете так же, как Третьяков о портрете самого Тургенева.

Последний раз Третьяковы виделись с Иваном Сергеевичем во Франции в 1882 году, за год до его смерти, Тургенев болел, и они ездили навещать его в Буживаль, под Парижем. Ездил к нему и Савва Григорьевич Овденко несколько раз, по просьбе Третьяковых, незадолго до кончины писателя.

В начале сентября 1883 года гроб с телом Тургенева прибыл на родину. Москвичи отдавали последнюю дань уважения замечательному писателю. Прощались с ним и Третьяковы. Невозвратимость потери больно отзывалась в их сердцах. Вечером они уединились в кабинете Павла Михайловича, перечитали тургеневские письма. И долго вспоминались им приветливые слова писателя: «Люди стучат только в ту дверь, которая легко и охотно отворяется». Слова, ставшие для них как бы тургеневским заветом.

Толстой и Третьяков

Лев Николаевич и Павел Михайлович сидят в уютной третьяковской гостиной. Один — в рубашке и высоких сапогах (поддевка и картуз остались в передней), другой — в неизменном темном однобортном сюртуке. Они беседуют о добре и благотворительности, о терпимости и непротивлении злу. Толстой — с интересом к ясным и твердым воззрениям собеседника, которые даже ему, могучему, при частом несовпадении взглядов, не удается поколебать. Третьяков — с глубочайшим уважением и восхищением к гениальному писателю и с удивлением, что такой колосс порой так наивно и странно смотрит на жизнь. Они целиком солидарны в вопросе о добре. Павел Михайлович говорит о своем понимании благотворительности, ни словом не упоминая о личном примере на этом поприще. Но Толстому известно, что значительная часть состояния коллекционера уходит на благотворительные нужды, и он слушает увлеченно, с пониманием и полным доверием. Некоторое время спустя Вера Николаевна в дневнике за этот, 1882 год напишет: «Фет-поэт… желал слышать мои мнения о благотворительности, о которой будто бы муж мой и я имеем особое мнение (по рекомендации Льва Н. Толстого)». Лев Николаевич согласен, что благотворительность необходима и что она должна быть разумной. Он развивает разговор об устройстве общества, протестует против общественной фальши и ратует за то, что состоятельные люди должны покончить с роскошью, должны жить скромно, зарабатывая, как и все, своим трудом. Павел Михайлович полностью разделяет эти мысли великого писателя. Собственно, он сам всей своей жизнью доказывает то же самое. Позже, в 1893 году, он выскажет в замечательном, если можно так сказать, в программном своем письме к дочери Александре те же взгляды. «Моя идея была с самых юных лет наживать для того, чтобы нажитое от общества вернулось бы также к обществу (народу) в каких либо полезных учреждениях, — напишет Третьяков, и дальше непосредственно обращенное к детям. — …Обеспечение должно быть такое, какое не дозволяло бы человеку жить без труда. Нельзя меня упрекнуть в том, чтобы я приучал Вас к роскоши и лишним удовольствиям, я постоянно боролся со вторжением к вам того и другого, все, что говорит Лев Николаевич Толстой относительно общественной жизни, я говорил гораздо ранее».

Толстой и Третьяков беседуют долго, увлеченно. Никто не решается нарушить их уединение. А разговор, поначалу такой согласный, заходит в тупик. Толстой начинает развивать свою излюбленную теорию непротивления злу. Третьяков спорит, внешне спокойно, но внутренне яростно и непримиримо. Толстой не принимает возражений, становится желчен, зол. Тогда Павел Михайлович, хитро улыбаясь, заявляет:

— Вот когда Вы, Лев Николаевич, научитесь прощать обиды, тогда я, может быть, и поверю в искренность Вашего учения о непротивлении злу.

Рассмеяться бы Льву Николаевичу, принять бы остроумный аргумент в свой адрес. Но не может великий Толстой выйти из кризиса своего мировоззрения, ни с чем не хочет согласиться. Насупил лес бровей, сердитый заходил ходуном по комнате. Неуютно Павлу Михайловичу, любит Толстого бесконечно, преклоняется перед его гением, но как отступиться от своего, коль не согласен. Кривить душой не может.

Наступившую неприятную тишину разрывают жизнерадостные молодые голоса. Юноши и девушки шумно наполняют комнату. Вера, Саша и Люба Третьяковы, Татьяна Толстая, Коля Третьяков, Исаак Левитан и Костя Коровин. Они поднялись из зала, где Татьяна, Коля и Константин копировали картины, а дочки Павла Михайловича были непременными «болельщицами» и советчицами. Лев Николаевич, все еще не в духе, подходит к молодежи. Саша первая, на ком останавливается его взгляд.

— В театр ходить любите? — неожиданно спрашивает ее Толстой.

— О, очень!

— Бесовское скаканье и плясание, — сердито заявляет Лев Николаевич.

Саша, растерянная и заалевшая, отступает за чью-то спину. Юноши, чувствуя, что попали не вовремя, откланиваются. Снова наступает молчание. И тогда Татьяна, распустив разлохматившиеся густые волосы, подходит к отцу.

— Отец, заплети мне косу и уложи, никто не умеет делать это так ровно и красиво, как ты. — Голос ее, веселый, спокойный, действует на Толстого умиротворяюще. Ласково улыбаясь своей любимице, Лев Николаевич принимается за дело. Доброе настроение постепенно возвращается. Вера Николаевна зовет всех выпить чаю. За столом разговор уже идет об искусстве.

Татьяна вместе с Колей Третьяковым учится в Училище живописи, ваяния и зодчества у Иллариона Михайловича Прянишникова. Они дружат с Николаем и нередко вместе копируют в галерее. Скопировала она уже «Странника» Перова, теперь работает с картиной Кузнецова «Мальчик в кресле». Татьяна приходит к десяти утра, завтракает с Сашей и Верой, которые на два-три года моложе ее, затем работает до трех, перед уходом снова вместе с Третьяковыми пьет чай. За ней обычно приезжают: или брат Илья, или Софья Андреевна, а иногда и сам Лев Николаевич, как сегодня. Приезжает он, как правило, пораньше, чтобы обменяться мыслями с Павлом Михайловичем, к которому питает несомненное расположение и письма подписывает: «Любящий Вас Л. Толстой». Третьяков же, несмотря на свой столь уплотненный рабочий день, всегда выкраивает время и откладывает дела, когда в доме появляется Лев Николаевич.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: