– Тихо, тихо!.. – зашипела Анжела на бросившегося к ней обрадовано Алика. Тот еще был и весь мокрехонек, с ног до головы – на крестном ходу таскал за батюшкой «иорданчик» со святой водой для кропления мирян.
– Где этот ваш… Володя? – по-прежнему шепотом спросила Анжела и, не дожидаясь ответа, для пущей, видимо, убедительности округлив глаза с размазанной краской с ресниц, сказала Алику с капризными и одновременно приказными нотками в голосе:
– Всё, солнце моё! Решено – берем девочку себе!.. И на тебя, посмотри, она даже немножко похожа!
Алик согласно кивнул.
Володя с Иоанной легки на помине: подошли скорым шагом, встревоженные, видно, кто-то из ребятишек нанаушничал о происшествии.
Иоанна хотела взять у Анжелы спящую девочку, но не тут-то было: та и не подумала ее отдавать, обняла крепче.
– Мы хотим ее удочерить. Надеюсь, вы не против? – может быть, впервые просяще, а не привычно требовательно: дескать, все нам дозволено, проговорила она. – У нас ей будет хорошо, получит прекрасное воспитание.
У Иоанны зарделись щеки, она решительным движением высвободила захныкавшую спросонок дочку из объятий Анжелы.
– Не кукла она вам! – сказала сердито. – Мы своих детей не раздаём!
И, гордо запрокинув голову, пошла, прижимая дочку к себе. Володя, оглядываясь, побрел за нею.
– Вы же бедные! Какое будущее девочку-то ждет, подумайте! – кричала им вслед Анжела. – Ну, не понимают люди своего счастья!
И уж последнее выдохнула горько, чуть слышно:
– Она же меня мамой назвала…
Алик, задрав капот джипа, стал сосредоточенно копаться в моторе, Анжела забралась в салон и сидела там с отрешенным видом, вытирая слёзы. Матушка Елена, подобравшись потихоньку к ней, зашептала что-то успокаивающе. Я пошел искать отца Сергия – пожалуй, пора и честь знать, в дорогу собираться. А он тут, неподалеку, был, слышал все:
– Молодцы, однако! – похвалил. А кого – и непонятно.
Когда джип подкатил к выезду из села, впереди замаячил вдруг Володя с каким-то свертком в руках.
– Подождите! – он развернул сверток; это была картина. Белоснежный храм опоясывал по изумрудно-зеленому холму крестный ход; сверкали хоругви, за священством шёл принаряженный празднично люд, взрослые и дети. И в напоенном весною воздухе, в солнечном радостном свете разливалась благодать. «Красная Горка!»
– Последний штришок дописал… И дарю вам ее, дарю! – свернув холст, Володя совал его в окно автомобиля Анжеле и Алику. – Простите нас…
Всю обратную неблизкую дорогу ехали мы, не проронив и слова: каждого, видно, одолевали свои думки. Только у въезда в город Анжела, словно очнувшись от тяжкого забытья, попросила нас тихо:
– Помолитесь за Александра и Александру, так нас при крещении нарекли…
2010 г.
Попенок
Крестный ход почему-то задерживался, из церковных, окованных железом, врат все никак не выносили большие золоченые лепестки хоругвей, и на колокольне старик-звонарь в одной рубашке, надувавшейся на худом теле пузырем от ветра, продрог и озлобился вконец. Высунув в проем белесую головенку, потянул, как ищейка, ноздрями воздух, поперхнулся и вопросил, будто петух прокукарекал:
– Иду-ут?!
Старушки-богомолки, после тесноты и духоты в храме отпыхивающиеся на лавочках на погосте, привезшие их сюда на «жигуленках» и иномарках сыновья-зеваки ответили ему нестройным хором: «Не идут!»
Звонарь на верхотуре затих, но сиверко пробирал его до костей, через недолго старик опять возопил тоненьким надтреснутым голоском. Услышав снова разнокалиберное «нет», звонарь яростно взвизгнул:
– Когда же пойдут…
И припечатал словечко.
Народ внизу на мгновение от изумления охнул, замер. Старушонки часто закрестились.
На паперть, наконец, вывалили из храма, тяжело ступая, колыша хоругвями, церковные служки, заголосил хор, тут-то старик ударил в колокола. Один, побольше и видно расколотый, дребезжал, зато подголосок его заливался, словно бубенец. Звон был слышан разве что в пределах ограды: где ему – чтоб на всю округу окрест. «Язык» от главного колокола, который едва могли поворочать два здоровых мужика, валялся с тридцатых годов под стеной храма…
Крестный ход опоясывал церковь, священник кропил святою водой то стены, то народ, и о звонаре-охальнике все как-то забыли.
А он нащупал дощатую крышку люка, открыл ее и осторожно поставил ногу на верхнюю ступеньку винтовой лестницы. Прежде чем захлопнуть за собою люк, подставил лицо заглянувшему в окно звонницы солнцу, похлопал красными ошпаренными веками.
Звонарь был слеп, но по лестнице спускался уверенно, изучив на ощупь не только каждый сучочек на ступеньках, а и щербинки-метки в стискивающих лестницу стенах.
Слепого звонаря прозвали дедом Ежкой, именовать же его на серьезный лад Иннокентием считали недостойным, да и языку иному лень было такое имечко произнести. Дед Ежка появился у церкви иконы Знамения Божией Матери в бесконечно сменяемой череде приблудных бродяг, побирался первое время на паперти и с особо щедрых подачек, как и другие убогие, гужевал напропалую в заросшем кустами овраге под церковным холмом, напивался до бесчувствия, бывал бит, но уж если и вцеплялся какому обидчику в горло, то давил до синевы, до хруста, насилу оттаскивали.
Праздничный трезвон. Конец XIX в. Худ. Михаил Виллие
Нищие приходили и уходили, а Ежка прижился – обнаружилась у него способность управляться с колоколами. Взамен за службишку слепой много не требовал, довольствовался углом в сторожке да тем, что сердобольные прихожанки подадут.
Так прошло немало лет, и слепой звонарь стал необходимой принадлежностью храма. Откуда он да чей – выпытать у него не смогли, как ни старались. Трезвый он просто отмалчивался, а из пьяного, когда к нему решались залезть в душу, лезли потоком такие слова, что святых выноси.
У деда Ежки появился напарник – настоятель принял на работу нового дворника, известного в Городке «молодого» поэта Юрку Введенского.
Заходя в редакцию газеты, Юрка сожалел, что однажды неосторожно «раскололся» на семинаре местных дарований. На мероприятие приехали областные писатели и прежде чем усесться за банкетный стол решили обсудить творения пары-тройки человечков. Успели они бегло проглядеть Юркины опусы и предложили автору рассказать о себе.
И дернул черт Введенского «резать» за чистую монету:
– Вор я бывший, карманник. Четыре «ходки» имею…
Юрка неожиданно для себя увлекся, живописуя свою прежнюю житуху, да и не удивительно было – солидные седовласые «члены» внимали ему, по-вороньи распяля рты, с интересом разглядывая его – маленького, суетливого, в чем только душонка держится, мужичка за пятьдесят с плешивой, дергающейся в нервном тике головой и, как у мороженого окуня, глазами. Костюм в крупную клетку, позаимствованный на время у тороватого соседа, висел на Юрке мешком, брючины пришлось закатать, но все бы ладно: и треп, и внешний вид, кабы вошедший в раж Юрка не предложил кому-то поэкспериментировать с бумажником. Выну, дескать, не заметите!
Все с испугом залапали карманы, облегченно завздыхали потом, запосмеивались, и Юрку за банкетный стол не взяли.
С той поры при появлении Юрки в редакционном коридоре бабенки поспешно прятали сумочки, мужики на всякий пожарный пересчитывали наличность в карманах; и Юркины творения, со старанием переписанные им от руки ровным школьным почерком, вежливенько, холодно отклоняли, морщась:
«Поезд уходит в даль заревую,
Колеса мерно стучат.
Пассажиры запели песнь боевую,
Над крышей вороны кричат…»
– Че он приперся-то, тут у нас люди приличные ходют! – ворчала секретарша.
Введенского, в какой бы кабинет он с робостью ни заглядывал, везде встречали молчаливые, ровно кол проглотившие сотрудники; привечала его только в репортерской клетушке с обшарпанными, прокуренными обоями на стенах и колченогим шкафом, наполненном порожними бутылками, молодяжка. Тут угощали куревом и, слушая какую-нибудь Юркину байку, понимающе кивали. Юрка оставлял свои произведения и не видел, уходя, как их тут же отправляли в «корзину» и смеялись: «Все прикольней с ним!»