Что же там все-таки произошло, дома? Если бы промелькнуло что-то определенное в газетах или в телевизионных новостях, они бы не пропустили: Ирина Борисовна по пути покупала все газеты, а перед отъездом из Гетеборга они успели прослушать последние известия – ничего определенного. Радиация идет из Советского Союза, а Советский Союз на все вопросы отвечает, что ничего у них не происходит. Да, может пройти немало лет, пока правда выйдет наружу. О взрыве на Новой Земле тоже молчали, пока было возможно молчать. Потом признались Западу, а свои собственные граждане и по сей день не ведают, какой ужас там был, сколько людей заражены и болеют, умирают по сей день. И если бы не погиб тогда на Новой Земле их отец, так и Анна бы никогда ничего не узнала. Ну что ж, зато теперь все увидят, чего стоят разглагольствования Горбачева о гласности. Прямо диссидент какой-то, гласности возжаждал! О, Господи! Да захоти он и вправду этой самой гласности, на другой же день оказался бы там, куда за гласность сажают.

Из Гетеборга Ирина Борисовна звонила Свену, напомнила, когда их встречать. Милый, наивный Свен, оказывается, проводив их утром на вокзал, отправился в пресс-центр и там просматривал все советские газеты за последние три дня, надеясь найти какое-то сообщение об источнике радиации. Бедняжка, поди, до сих пор руки отмывает: после того как повозишься с советскими газетами час, руки надо два часа отмывать. Еще смеют говорить о «грязной буржуазной прессе». Анна вспомнила, как однажды, отправляясь в Париж из Франкфурта, купила на вокзале «Литературную газету». В купе она бросила ее в сетку над головой, а потом долго не могла понять, почему это соседи морщат носы, поглядывая на нее, пока сама не взяла в руки свою газету – от нее буквально воняло удушливой типографской краской. Пришлось газету просмотреть в коридоре и выкинуть: не разводить же вонь в купе до самого Парижа!

И все же, как только приедем в Стокгольм, надо будет настроить приемник на Москву – а вдруг сработает «горбачевская гласность»?.. Иногда все же мелькает мысль – а что, если? Ведь должны же, в конце концов, и наверху понять, что нельзя вечно обманывать всех – начнешь обманываться и сам. Иногда думается, что все они там, в политбюро, хоть и не верят собственной пропаганде, но и сами о реальности не имеют никакого представления. Просто крутят свое колесо, как белки, боясь из него выскочить, боясь остановки колеса. Ах, да ну их! Только бы узнать, что же там произошло? Если бы жила сейчас дома, то навряд ли тревожилась бы так. Это сейчас, отсюда кажется, что так тяжела там жизнь. А ведь жила сама этой жизнью, много успела тяжелого и повидать, и пережить. И все же маленькие радости жизни, каждодневные заботы как-то отодвигали гнетущее сознание того, что живешь в больном обществе, в почти умирающей стране. Отсюда, издали, все видится крупнее, значительнее, гораздо точнее и намного больнее. Живя дома, она никогда себя не жалела, не умела жалеть. Школа сестры Анастасии. Но отсюда даже собственная жизнь, кажется, слышится сердцем, как некая трагическая симфония, в которой, если и были светлые ноты, то лишь для того, чтобы оттенить общее звучание трагической безнадежности. Вера в Бога, вера в друзей, да вера в самих себя – вот чем они держались дома. Как мало было света, как мало было радости, а ведь молодость уже прошла, та музыка уже отзвучала, Так уж сложилась судьба, что надо теперь жить вторую жизнь. А как ее жить? Семь лет прошло будто в дымке; ничто уже не задевает глубин души, не так пахнут цветы и не те имена у деревьев. Душе легко – она вышла невредимой из-под пресса всех своих сознательных советских лет и расправилась на свободе. Анна не может объяснить ни Свену, ни другим своим западным друзьям, что такое свобода: разве объяснишь тому, кто прожил всю жизнь на берегу широкой полноводной реки, что такое вода в пустыне? Он будет слушать, кивать, сочувствовать, но что он поймет? Именно свобода, она одна теперь ее горючее. Вовсе не воля и не чувство долга делают ее неутомимой в работе. Те же самые дела на родине отнимали столько сил, нравственных и физических, что сейчас она легко переходит от одного дела к другому, сменяет одну работу другой, и если от чего единственно устает, так это от обилия впечатлений и знакомств. И еще – от многословия, чужого и собственного. Дома как-то само собой подразумевалось, что подолгу и всерьез нужно разговаривать только со своими ближайшими друзьями или с друзьями друзей. Лишь проверенным и надежным людям возможно и нужно было говорить о сокровенном. А здесь тебя приводят в гости и хозяйка через полчаса после начала ужина с улыбкой спрашивает тебя: «Скажите, а вы не тоскуете по родине? По своим сестрам?» А если да, если тоскую, то что же ты – купишь завтра туристскую путевку в Ленинград или в Чернобыль и привезешь мне оттуда приветы от моих сестер?

Анна вздохнула и попыталась отвлечься от этих невеселых мыслей. В сущности, это ведь не совсем справедливо. Это ей тяжело бывает с людьми, это ее часто ранит неосторожное слово о покинутом доме, но ведь их нельзя винить – они ведь и этого тоже понять до конца не могут, что она никогда, никогда не увидит ни сестер, ни своего дома, ни своего города. Так же легко можно спросить немца в Австралии, не тоскует ли он по Германии. И он тоже погрустнеет и начнет рассказывать что-то очень трогательное. Но какая разница! Пусть в прошлом году он не скопил достаточно денег, а в этом жена захотела провести отпуск на Гавайях, но он знает, что в следующем году может купить себе билет на чартерный рейс и отправиться в свой любимый Гамбург или Мюнхен, к родному морю или к любимым с детства горам. И разве это не прекрасно, что вокруг нее люди живут такой нормальной жизнью, что даже не в состоянии понять ее, Анниных, печалей? Пусть хоть они остаются счастливыми. Ведь она и для них тоже работает, о них заботится, когда пытается передать им трагический смысл той жизни.

Как ни старалась Анна, одни печальные мысли сменялись другими, не более веселыми. Какое-то смутное чувство заставляло ее вновь и вновь возвращаться к сравнению прошлой жизни с настоящей, будто готовилась ей какая-то новая неожиданная перемена, будто вот-вот снова придется что-то сложное и трудное решать, выбирать, обдумывать. А что с ней теперь может случиться? Заболеет, ну даже и умрет? Эти вещи ее давно не тревожат: боль она научилась переносить, а смерть не страшна – это ведь только переход от одной жизни к другой, от привычного к неизведанному. А она уже однажды подобное пережила, перелетев советскую границу. Впрочем, отчасти и раньше, когда не сломилась на допросах и тем самым тоже сделала свой выбор – лагерь. Там, в лагере, был тоже другой мир. Итак, три разных мира она прошла, бояться ли ей какого-нибудь четвертого измерения?

Жаль, что она так и не научилась спать в поезде. Вот и сейчас свернуться бы клубочком и задремать под какие-нибудь смутные и теплые мысли. Ну, хотя бы о Свенчике. Вон как сладко посапывает Ирина Борисовна, счастливица! Когда-то и Анна любила спать под стук колес, под раскачивание вагона. Это здесь поезда скользят по рельсам, как яхта по воде, а там переваливаются с боку на бок, громыхают, подпрыгивают на стыках. Кто-то из специалистов говорил ей, что в Советском Союзе железнодорожные пути давно износились и никакие ремонты уже помочь им не могут – надо строить заново. Зато спалось под этот стук-постук замечательно. Давно, в детстве, в юности. А потом были два месяца в «Столыпине», вагоне для перевозки заключенных, вагоне-тюрьме, где день и ночь охранники ходили по коридорам вдоль решеток камер-купе. Запах мазута, пыли, пота, мочи, омерзительный селедочный запах и нескончаемые стоны-просьбы: «Воды!» Спать в «Столыпине» было и мучительно и опасно: дикий северный и сибирский конвой обычно пил всю дорогу, а напившись, – приставал к женщинам. Вот с этой поры Анна и разучилась спать в поезде, и самая комфортабельная поездка превращается для нее в утомительную и бессонную, в любом вагоне ей мерещится запах «Столыпина».

Но вот, слава Богу, скоро и Стокгольм. Вот уже и знакомые фиорды пошли за окном Теперь надо приободриться, умыть лицо, а то на кого она будет похожа, когда Свен их встретит?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: